Виктория Платова - В тихом омуте...
Ну, на две-то бутылки водки у меня хватит. Я допила шампанское и отправилась спать…И мне впервые приснились мои погибшие друзья – такими, какими я увидела их в последний раз, – я не боялась их крови, я только с любопытством смотрела на нее: это уже не была прежняя Мышь, любившая их настолько, чтобы пережить, нет. Это была Ева, так недавно родившаяся и с любопытством взирающая на свой собственный, но еще далекий финал.
Но от этого спокойного и в общем-то умиротворенного сна я проснулась в холодном поту. Несколько минут я лежала, обессиленная, не в силах пошевельнуться, не в силах вытереть пот, – я только прислушивалась к себе. Ева неслышно входила в меня, она со знанием дела вступала в свои права, она бродила по моему телу, и ей не хотелось больше валяться в чужой кровати, на чужих простынях, ей смертельно надоел город, обрекающий ее на неопределенность.
Ей хотелось двигаться – чтобы покачивалась грудь, плюющая на все лифчики, чтобы раздувались ноздри, чтобы трепетали ресницы.
Я едва дождалась утра, сложила вещи в рюкзак – не так-то много и было у меня вещей; отдала ключи от Левиной квартиры Софье Николаевне, которая нашла меня хорошенькой (“Надо же, и зачем было с таким прелестным личиком какую-то операцию делать!”), и отправилась на вокзал.
* * *…Добраться до монастыря оказалось легче, чем я думала, хотя дорога и заняла больше суток. Сама того не подозревая, я скользила по накатанной дорожке, которую протоптали изнывающие от поиска новых форм жизни московские интеллектуалы.
Из Андреаполя в деревеньку, название которой все время ускользало от меня, ходил рейсовый автобус – два раза в день. Автобус, замызганный, держащийся на честном слове тазик”, неожиданно оказался наполненным такими же пришельцами, как и я, – в их число затесалось даже несколько жизнерадостных, чисто вымытых немцев из Дюссельдорфа; немцы ехали в коммуну по реабилитации наркоманов с экуменической миссией. Авантюрная Ева тотчас же склонилась к мысли присоединиться к этой делегации, но я, наученная горьким опытом Нимотси, гневно отвергла ее.
А вечером, легко отделавшись тремя бутылками водки, я уже была в монастыре.
…Мне не пришлось ничего объяснять – в обители привыкли к паломникам, их и сейчас было в монастыре несколько десятков. Я передавалась из рук в руки; сестры, похожие друг на друга своими просветленными, отрешенными лицами и бесконечно мелькающими четками в руках, молча устроили меня в маленькую келью, которая освободилась накануне: одна из послушниц приняла постриг.
И только здесь, в четырех стенах, крашенных известью, я наконец почувствовала себя в безопасности. Из узкого, похожего на бойницу, окна я видела монастырское подворье, застывшее в звенящей летней тишине, крошечных девочек в белых платочках, играющих в свои детские игры под присмотром Бога; усыпляющий гул невидимых насекомых наполнял меня ощущением покоя и отрешенности от всего.
И в то же время меня заливало волнами стыда – я пришла сюда не потому, что верила, а потому, что хотела обмануть – и всех, и себя. Это не было спасением души, я даже не знала, где она, моя душа. Единственное, что оставалось, – повязать косынку по самые брови и бесстрашно влезть в серое линялое платье послушницы. Вечером предстоял разговор с настоятельницей, и я, не умевшая даже как следует креститься, очень боялась его.
И поступила так, как давно должна была поступить, – отдалась в руки Евы, уж она-то, со своим капризным, вероломным ртом, обставит все как нужно.
И она действительно обставила все как нужно.
Здесь не задавали иезуитских вопросов, здесь вообще не задавали вопросов, только лишь спросили – зачем?
Затем, чтобы спастись, – я произнесла это вслух, и это было правдой, хотя относилось не к Богу, а к жизни. Вы можете исповедаться… Да, да… Вы можете здесь остаться – столько, сколько нужно. Обязанности несложны, тяжелый физический труд, молитвы – многие не выдерживают, – вы знаете?
Да, я знаю.
Вы готовы?
Не могу сказать, что готова.
Бог с вами, идите. Сестра Параскева позаботится о вас.
Сестрой Параскевой и была Нелли с се двумя образованиями: первым – психологическим и вторым – киношным. Я почти не помнила ее по ВГИКу, и только по маленькой прихотливой родинке над верхней губой я узнала ее. Похожая на всех монашек в мире, с мертвым неподвижным лицом, где живыми были только глаза, – она завораживала именно глазами: в них был огонь Христовых страстей и спокойный фанатизм.
Этот огонь, этот фанатизм не мешали ей часами, под палящим солнцем, пропалывать монастырский огород, заниматься пасекой и ухаживать за коровами.
Я на такие подвиги была неспособна, и меня приставили к тяпке. Но самым тяжелым было не это – самым тяжелым были всенощные и литургии в обрамлении тонких нечадящих свечей, – я безропотно отстаивала их, совершая и совершая грех неучастия в таинстве.
Проходили недели, и я втянулась в эту вечную жизнь, где время остановилось. Его беспокоили только молотки реставраторов, перекрывающих купола маленького, растрескавшегося от натиска веков собора. Реставраторы, молодые парни, искушали послушниц дерзкими, раздевающими взглядами и грубыми голосами, в которых ощущалось превосходство иной, плотской, жизни. Но дальше взглядов дело не шло, и ничто не нарушало покой обители, затерянной в глуши тверских лесов, на самой кромке бледного, высокого неба.
Я мало думала в то время и почти ничего не чувствовала, все произошедшее со мной существовало совсем в другом измерении, и исподволь возникало искушение остаться здесь навсегда, забыться, раствориться, спастись, слепо довериться Богу, как когда-то я слепо доверилась людям, которых любила.
Но чем сильнее было искушение, тем невозможней было войти в него – я так и не научилась верить.
Мое безверие, моя корысть казались такими очевидными, что я удивлялась, почему эти приближенные, эти избранные Богом женщины не замечают ничего. Я приходила после всенощной и часами сидела, тупо уставившись на свой светский рюкзак, хранивший совсем другие тайны, – я должна, я должна была уехать. , И я уеду.
От монотонного крестьянского труда запястья мои истончились, кожа рук огрубела; в маленькой баньке я с удивлением разглядывала свой плоский живот и натирала кусочком пемзы пятки, привыкшие ходить без обуви. Солнце – нежаркое, непохожее на солнце юга – придало моему лицу рассеянный загар. Иногда, украдкой, сгорая от стыда, я часами рассматривала его в осколок зеркальца. Ева полностью утвердилась в своих правах, она уже не могла подвести меня: я могла улыбаться и хмурить брови без оглядки, без боязни, что лицо поплывет, не удержит форму и скажет всему остальному миру: что-то здесь не так.
Все было так, как нужно.
Все было настолько так, как нужно, что сестра Параскева сказала мне однажды в самом конце лета:
– Тебе нельзя здесь оставаться.
Мне пришлось взять себя в руки, чтобы не спросить – почему?
Я стояла, облокотившись на лопату, – мы копали картошку, – и ждала продолжения.
– Тебе нужно уехать. Ты не нуждаешься в Боге, нельзя обманывать, это грех.
Она почти ненавидела меня, эта бывшая киноведка Нелли с ее университетским психологическим образованием; она ненавидела меня ненавистью новообращенной, снобистской ненавистью приближенной к Богу.
– Я ищу спасения. Разве Бог должен отталкивать того, кто ищет спасения?
– Ты ищешь спасения не в нем, ты ищешь спасения для себя.
Она была права – я искала спасения для себя, но не знала, есть ли оно. Но то, что оно не здесь, – это точно. И мне стало горько оттого, что я не могу поверить – искренне и безоглядно – так, как верили они… Так горько, что я заплакала, прямо на картофельном поле.
Сестра Параскева не утешала меня: я была отступницей. Даже не приняв веру, я уже была отступницей.
..В октябре, после первых заморозков, я уехала.
Мышь, серенькая Мышь, слезла с меня, как старая кожа, вместе с платьем послушницы; она осталась в тверских лесах, чтобы больше никогда не вернуться ко мне.
Получив новое лицо, я получила и новую жизнь и еще не знала, какой она будет. Это незнание – и еще больше предвкушение – покалывало кончики пальцев.
Я добралась до Твери и оттуда по трассе уехала в Питер.
ЧАСТЬ II
…Питер встретил меня унылым бесконечным дождем, о существовании которого я даже не подозревала. Добравшись до города, я купила себе на окраине дешевенькую куртку: у меня почти не было вещей, а в летнем джемпере я выглядела нелепо. Спрятавшись под курткой, я наконец перевела дух и осмотрелась.
Питер ничуть не был похож на Москву. Москва была образом жизни, в Питере же господствовали состояния, сильно зависевшие от воды над головой, под ногами и – для разнообразия – в реках и каналах.