Алан Брэдли - Сладость на корочке пирога
— Не думаю, что он жив до сих пор. Доктор Киссинг, имею в виду. Он, должно быть, очень стар, не так ли? Но я готова поспорить на что угодно, что он сто лет как мертв.
— Значит, ты потеряешь деньги! — обрадовался Макс. — Каждый свой пенни!
Рукс-Энд прятался в уютной ложбине между холмом Сквайрс и Джек О’Лантерн, любопытным ландшафтным курьезом, который на расстоянии напоминал могильный курган железного века, а по приближении оказывался намного больше и формой походил на череп.
Я вырулила на Пукерс-Лейн, пролегавший вдоль его челюсти, или восточного края. В конце переулка густая изгородь преграждала вход в Рукс-Энд.
Когда минуешь эти потрепанные остатки прошлого, оказываешься на лугах, простирающихся на восток, запад и юг, заброшенных и заросших. Несмотря на солнце, над неухоженной травой плавали щупальца тумана. Там и сям широкие просторы лугов нарушались огромными печальными буками, чьи массивные стволы и поникшие ветви всегда напоминали мне семейство унылых слонов, одиноко бредущих по африканским саваннам.
Под буками две древние дамы вели оживленный диалог, как будто соревнуясь за роль леди Макбет. Одна была одета в просвечивающий муслиновый пеньюар и домашний чепец, по всей видимости, доживший до наших времен с XVIII века, а ее компаньонка, завернутая в синее, как цианистый калий, широкое платье, носила медные серьги размером с суповую тарелку.
Сам дом являл собой то, что часто романтично именуют «особняком». Некогда он служил родовым поместьем семьи де Лейси, от которой получил название Бишоп-Лейси (говорили, что они были дальними родственниками де Люсов), но с тех пор прошел несколько стадий: от сельского дома находчивого и успешного гугенота — торговца бельем — до того, чем он являлся сегодня — частным приютом, который Даффи сразу же прозвала «Холодным домом». Я почти хотела, чтобы она была рядом.
Два грязных автомобиля, припаркованных во дворе, свидетельствовали о недостатке как сотрудников, так и посетителей. Прислонив «Глэдис» к древней араукарии, я поднялась по заросшим мхом выщербленным ступенькам к входной двери.
Написанная от руки табличка гласила: «Звоните, пжлст.», и я подергала за эмалевую ручку. Где-то внутри глухо зазвенело, словно пастуший рожок пропел «Ангелус»,[54] объявляя о моем появлении неведомым персонам.
Когда ничего не произошло, я позвонила снова. На другом конце лужайки две старые дамы начали изображать, будто у них чаепитие, приседая в изысканных, жеманных реверансах, оттопыривая мизинцы и поднимая невидимые чашки и блюдца.
Я прижала ухо к массивной двери, но за исключением приглушенного гула — видимо, дыхание дома — ничего не услышала. Я толкнула дверь и вошла внутрь.
Первое, что меня поразило, — запах этого места: смесь капусты, резиновых подушек, помоев и смерти. Эту вонь подчеркивал острый запах дезинфицирующего средства, которым моют полы, — диметилбензиламмония хлорида, отдающего миндалем и напоминающего гидроген цианид — газ, которым в американских тюрьмах казнят убийц.
Холл был покрашен в безумный зеленый цвет: зеленые стены, зеленое дерево и зеленые потолки. Полы застилал дешевый коричневый линолеум, весь испещренный следами гладиаторов, так что его вполне могли доставить из римского Колизея. Когда я наступала на очередной коричневый вздувшийся пузырь, он мерзко шипел, и я взяла себе на заметку проверить, может ли цвет вызывать тошноту.
У дальней стены в хромированном кресле на колесах сидел древний старик, уставившись вверх и полуоткрыв рот, словно ожидая, что где-то под потолком произойдет неминуемое чудо.
Сбоку от него стоял стол, на котором ничего не было, кроме серебряного колокольчика и грязной таблички «Звоните, пжлст.», намекавшей на некое официальное, хотя и незримое присутствие.
Я четыре раза резко позвонила. При каждом «дзынь» колокольчика старик неистово моргал, но не отводил взгляд от воздуха над головой.
Неожиданно, словно проскользнув сквозь тайную дверцу, материализовалась тень женщины. Она была одета в белую форму и синюю шапочку, под которую деловито засовывала мягкие пряди влажных, соломенного цвета волос указательным пальцем.
Она выглядела так, словно была способна на самое худшее и знала в точности, что я знаю это.
— Да? — произнесла она высоким, но деловитым стандартным больничным голосом.
— Я пришла навестить доктора Киссинга, — сказала я. — Я его правнучка.
— Доктора Исаака Киссинга? — уточнила она.
— Да, — ответила я. — Доктора Исаака Киссинга. У вас он не один?
Не говоря ни слова, Белый Призрак развернулся на каблуках, и я пошла за ним сквозь арку на узкую застекленную террасу, идущую вдоль всего здания. На середине террасы она остановилась, сделала указующий жест тонким пальцем, словно третий призрак в «Скрудже», и исчезла.
В дальнем конце помещения с высокими окнами в единственном луче света, проникшем сквозь окружающий мрак этого места, в плетеном кресле на колесиках сидел старик, над его головой медленно поднималось облако голубого дыма. В беспорядке на маленьком столике рядом с ним кипа газет, казалось, сейчас свалится на пол.
Он был закутан в мышиного цвета халат — как Шерлок Холмс, за исключением того, что он был весь в прожженных дырках, словно шкура леопарда в пятнах. Под халатом был выцветший черный костюм и высокий целлулоидный воротник старомодного фасона. На его длинных вьющихся желтовато-седых волосах возвышалась шапочка-таблетка из сливового цвета вельвета, с губ свисала зажженная сигарета, пепел с которой падал, словно мумифицированные садовые личинки.
— Привет, Флавия, — сказал он. — Я тебя ждал.
Мы не очень хорошо начали, доктор Киссинг и я.
— Для начала должен предупредить тебя, что я не особенно умею разговаривать с маленькими девочками, — объявил он.
Я прикусила губу и промолчала.
— Чтобы сделать из мальчика гражданина, достаточно пороть его или использовать многочисленные аналогичные приемы, но девочка, как ее создала природа, негодной для подобной физической грубости, должна навеки оставаться terra incognita. Ты не думаешь?
Я поняла, что этот вопрос из тех, что не требуют ответа. Я приподняла уголки губ, надеясь изобразить улыбку Моны Лизы — или по крайней мере то, что обозначает принятую вежливость.
— Так, значит, ты дочь Джако, — сказал он. — Ты ни капли на него не похожа, ты это знаешь?
— Мне говорили, что я пошла в мать, Харриет, — ответила я.
— Ах да, Харриет. Какая ужасная трагедия. Какой кошмар для всех вас.
Он протянул руку и взял увеличительное стекло, балансировавшее на вершине горы из газет. Одновременно он открыл коробку «Плейерс» и извлек новую сигарету.
— Я стараюсь быть в курсе происходящего, насколько возможно глазами этих бумагомарак. Мои же глаза, должен признаться, наблюдавшие за проходящим парадом в течение девяноста пяти лет, сильно утомлены увиденным. Тем не менее мне удается быть в курсе рождений, смертей, свадеб и арестов, происходящих в нашем графстве. И я продолжаю подписываться на «Панч» и «Лилипут»,[55] разумеется. У тебя есть две сестры, насколько я знаю, Офелия и Дафна?
Я призналась, что да, есть такое дело.
— У Джако всегда была склонность к экзотике, я припоминаю. Я не особенно удивился, прочитав, что он назвал первых двух отпрысков в честь шекспировской истерички и греческой подушечки для булавок.
— Простите?
— Дафна, которую Эрос подстрелил убивающей любовь стрелой, перед тем как отец превратил ее в дерево.
— Я имела в виду сумасшедшую, — сказала я. — Офелию.
— Придурочная, — произнес он, затушив окурок в переполненной пепельнице и закуривая новую сигарету. — Ты не согласна?
Глаза, смотревшие на меня с его испещренного глубокими морщинами лица, были такими же яркими и внимательными, как у любого учителя, когда-либо стоявшего у доски с указкой в руке, и я поняла, что мой план удался. Я больше не была «маленькой девочкой». Как мифическая Дафна превратилась в простой лавр, так и я стала мальчиком из четвертого класса.
— Не совсем, сэр, — ответила я. — Я думаю, что Шекспир предназначал Офелии роль символа чего-то, как травам и цветам, которые она собирала.
— Э-э, — сказал он. — Это как?
— Символически, сэр. Офелия — невинная жертва кровожадной семьи, члены которой полностью поглощены собой. Во всяком случае, я так думаю.
— Ясно, — сказал он. — Весьма любопытно. Тем не менее, — добавил он, — было очень приятно узнать, что твой отец сохранил достаточно знаний по латыни, чтобы назвать тебя Флавией. Золотоволосой.
— У меня волосы скорее мышино-русые.
— А-а.
Кажется, мы зашли в тупик вроде тех, которые изобилуют в беседах с пожилыми людьми. Я начала думать, что он уснул с открытыми глазами.