Луиза Пенни - Эта прекрасная тайна
– О чем вы мне сейчас говорите, брат Шарль?
– Не исключено, что приор и его убийца шли одним путем. Оба пережили ряд маленьких смертей перед нанесением последнего удара.
– Перед большой смертью, – подхватил Гамаш. – И кто здесь соответствует вашему описанию?
Доктор подался вперед над полем шоколадной черники:
– Как мы сюда попадаем, старший инспектор? В Сен-Жильбер-антр-ле-Лу? Мы не шли дорогой счастья. Нас подталкивали вперед наши маленькие смерти. Здесь нет ни одного человека, который вошел бы сюда без травм. Повреждений. Чуть ли не мертвым внутри.
– И что вы обрели здесь?
– Исцеление. Наши раны перебинтованы. Пустоты внутри нас заполнились верой. Наше одиночество исцелилось в обществе Господа. Мы ожили, исполняя простую работу, питаясь здоровой пищей. Ожили благодаря рутине и определенности. Благодаря тому, что наше одиночество закончилось. Но самое главное – радость петь для Господа. Песнопения спасли нас, старший инспектор. Хоралы. Они воскресили каждого в отдельности и всех вместе.
– А если не всех?
Они замолчали, осознавая, что чудо оказалось неполным. Оно не коснулось одного человека.
– В конечном счете эти же песнопения уничтожили ваше сообщество.
– Я понимаю, что на случившееся можно посмотреть и так, но проблема не в песнопениях. Проблема в наших «я». В борьбе за власть. Она ужасна.
– «Бедствие некое близится ныне», – сказал Гамаш.
Доктор посмотрел озадаченно, потом кивнул, вспомнив цитату:
– Т. С. Элиот. «Убийство в соборе». Oui. Именно. Бедствие.
Выходя из шоколадного цеха, Гамаш спросил себя, насколько нейтрален на самом деле Красный Крест. Не диагностировал ли добрый доктор бедствие и не излечил ли от него ударом по голове.
Жан Ги Бовуар вернулся в монастырь и принялся искать уединенное место. Любое, где он мог бы остаться один.
Наконец он его нашел. Узкие мостки, опоясавшие Благодатную церковь наверху. Бовуар поднялся по винтовой лестнице и сел на узенькой каменной скамье, вырезанной в стене. Он мог оставаться там незамеченным.
Но, усевшись, он почувствовал, что никогда не встанет. И его найдут здесь окаменевшим несколько десятилетий спустя. Он превратится в камень. В горгулью. Усевшуюся здесь и вечно глядящую на кланяющихся и опускающихся на колени людей в черно-белых одеяниях.
Бовуару вдруг захотелось облачиться в мантию. Побрить голову. Обвязаться веревкой. И видеть мир в черно-белых тонах.
Гамаш – хорошо. Франкёр – плохо.
Анни любит его. Он любит Анни.
Гамаши примут его как сына. Как зятя.
Они будут счастливы. Он и Анни будут счастливы.
Просто. Ясно.
Бовуар закрыл глаза и несколько раз глубоко вздохнул, ощущая запах ладана, за долгие годы впитавшийся в эти камни. Они не пробуждали тяжелых воспоминаний о многих часах, просиженных на жестких скамьях, – они просто излучали хороший запах. Успокаивающий. Расслабляющий.
Глубокий вдох. Выдох полной грудью.
Бовуар сжимал в руке пузырек с таблетками, который обнаружился на столе в его келье. К пузырьку прилагалась записка.
«Принимать по необходимости». Подпись неразборчива, но похоже, сделана рукой брата Шарля. «Он ведь все-таки доктор, – подумал Бовуар. – Значит, вреда не будет».
Он стоял, растерянный, в выделенной ему келье. Знакомый пузырек прилип к впадинке в его ладони, словно сформированный под нее. Бовуару не потребовалось читать надпись, чтобы понять, что находится в пузырьке, но он все равно прочел и почувствовал тревогу и облегчение.
Оксикодон.
Бовуару захотелось тут же, в келье, принять таблетку. А затем лечь на узкую кушетку. Почувствовать, как растекается по телу тепло, как стихает боль.
Но он опасался, что может зайти Гамаш. И потому нашел место, куда шеф, боявшийся высоты, ни за что не поднимется, даже если будет знать, что Бовуар там. На открытых мостках вверху Благодатной церкви.
Бовуар взглянул на пузырек, – он так крепко сжимал его в руке, что колпачок оставил на ладони синеватый кружок. Но ведь доктор же прописал, уговаривал он себя. А его мучит боль.
– Боже мой, – прошептал он и открыл пузырек.
Несколько мгновений спустя Жан Ги Бовуар нашел в Благодатной церкви благодатное облегчение.
Зазвонили колокола Сен-Жильбера. Не тот колокол с высоким звуком, что призывал к молитве ранее, а все колокола – в сердечном, настоятельном, искреннем приглашении.
Старший инспектор Гамаш по привычке посмотрел на часы. Но он знал, к чему призывают колокола. К пятичасовой службе.
Вечерня.
Он сел на скамью в пустой пока церкви. Положил рядом с собой орудие убийства и закрыл глаза. Но ненадолго. Кто-то сел рядом с ним.
– Salut, mon vieux, – сказал Гамаш. – Где ты пропадал? Я тебя искал.
Ему не потребовалось открывать глаза – он узнавал Жана Ги не глядя.
– То тут, то там, – ответил Бовуар. – Проводил следственные действия.
– Ты не заболел? – спросил Гамаш.
Бовуар показался ему каким-то заторможенным, одежда на нем была в беспорядке.
– Да нет. Выходил прогуляться, поскользнулся на тропинке и упал. Мне время от времени требуется глотнуть свежего воздуха.
– Я тебя понимаю. С братом Раймоном в подвале что-нибудь удалось?
Бовуар на несколько секунд словно потерялся. Брат Раймон? Потом он вспомнил. Неужели он говорил с братом Раймоном? Как давно это было.
– Я не нашел никаких трещин в фундаменте. И никаких водопроводных труб.
– Больше не ищи. Вот орудие убийства.
Гамаш протянул полотенце своему заместителю. Колокола над ними смолкли.
Бовуар осторожно раскрутил сверток. Увидел металлическую колотушку. Посмотрел на нее, не прикасаясь, и перевел взгляд на Гамаша:
– Откуда вы знаете, что его убили этим?
Старший инспектор рассказал Бовуару о своем разговоре с братом Симоном. В Благодатной церкви стояла тишина, и Гамаш говорил почти шепотом. Когда он поднял голову, то увидел старшего суперинтенданта – тот уже сидел на скамье напротив них и ниже на один ряд.
Пространство между ними увеличивалось, что вполне устраивало Гамаша.
Бовуар снова завернул колотушку в полотенце:
– Я положу ее в пакет для вещдоков. Но особой надежды, что экспертиза что-то покажет, нет.
– Согласен, – прошептал шеф.
Из крыла церкви раздался ставший знакомым звук. Одинокий голос. Гамаш узнал брата Антуана – он вошел первым. Новый регент.
К его сочному тенору присоединился другой голос. Брата Бернара – того, кто собирал яйца и чернику. Его голос звучал выше, не такой богатый, но точнее.
Потом вошел доктор, брат Шарль, его тенор заполнил пространство между двумя первыми монахами.
Один за другим в церковь входили братья, их голоса сливались, смешивались, дополняли друг друга. Это придавало песнопению глубину и жизненность. Музыка на компакт-диске была прекрасна. Вчера, вживую, она звучала великолепно. Но сегодня стала еще более величественной.
Гамаш чувствовал прилив сил и расслабление. Спокойствие и оживление. Он не мог понять, кроется причина в том, что он теперь знает монахов, или в чем-то менее осязаемом. В каком-то сдвиге, случившемся с монахами после смерти их прежнего регента и с вступлением в должность нового.
Поющие монахи один за другим входили в церковь. Брат Симон. Брат Раймон. А самым последним – брат Люк.
И все изменилось. Его голос – не тенор и не баритон, ни то и ни другое, но и то и другое вместе – присоединился к остальным. И внезапно отдельные голоса, отдельные звуки соединились. Слились. Застыли в объятии, словно невмы удлинились, превратились в руки и обняли каждого монаха, каждого слушателя.
Мир обрел цельность. Залечились раны. Заполнились пустоты. Срослись переломы.
Брат Люк пел эти простые песнопения просто. Без нажима. Без истерики. Но со страстью и отдачей, не замеченными Гамашем прежде. Молодой монах словно получил свободу. А на свободе он дал новую жизнь скользящим, парящим невмам.
Гамаш слушал, пораженный красотой пения. Тем, что эти голоса востребовали не только его голову, но и сердце. Его руки, его ноги, его тело. Шрамы у него на виске и на груди, дрожание руки.
Музыка удерживала его. Дарила безопасность. И цельность.
Благодаря голосу брата Люка. Другие были великолепны сами по себе. Но брат Люк возвысил их до божественности. Что он сказал Гамашу? «Я и есть гармония». Эти слова содержали простую истину.
Жан Ги Бовуар на скамье рядом с Гамашем закрыл глаза и почувствовал, как соскальзывает в привычный мир, где ничто не имеет значения. Где нет ни боли, ни мук. Ни неопределенности.
Все будет отлично.
А потом музыка прекратилась. Смолкла последняя нота. И наступило безмолвие.
Вперед вышел настоятель, перекрестился, открыл рот.
И замер.