Эдуардо Сачери - Тайна в его глазах
В последние месяцы я часто разговаривал с Алехандрой. Даже больше, чем с ним. Или потому, что нам казались такими дорогими эти междугородные звонки, или же потому, что мы, как нормальные мужики, считали слабостью выказывать свою грусть, но всегда в наших разговорах мы с Сандовалем прикидывались двумя законченными ослами и с точностью судебных экспертов избегали всего личного, старались не показывать своих чувств, избегать меланхолии. Ни я не спрашивал его о болезни, ни он меня о изгнании в Хухуй. Думаю, то, что мы не видели лиц друг друга, когда произносили стандартные, на самом деле ничего не значащие фразы, делало наши разговоры еще более нелепыми, но отказываться от них мы, тем не менее, не хотели.
В общем, я не удивился, когда однажды, в четверг, секретарь передал мне телефонную трубку со словами «оператор, междугородный вызов» и на другом конце провода, сквозь помехи тогдашней телефонной связи, прорвался голос Алехандры, сначала сдержанный, потом преисполненный боли, потом спокойный, может, даже усталый.
Этим вечером состоялось мое первое путешествие на самолете. Странно, как я принял эту неизбежную боль. Хотя у меня было столько времени, чтобы подготовиться к этой новости, но все равно новость ошеломила меня, я и представить себе не мог, что это будет такая сильная и непроходящая боль, боль от потери друга, боль от осознания того, что уже никогда с ним не увидишься.
Буэнос-Айрес с высоты птичьего полета представлял собой потрясающее зрелище. Но едва я ступил на землю, как все раздирающие меня чувства успокоились и теперь я ощущал лишь тупую, ноющую боль. Я не боялся. Не было даже ностальгии. Да и радости по возвращении сюда после шести лет отсутствия я не испытывал. На мгновение на меня навалилось чувство вины: свою мать я не предупредил об отъезде. Во-первых, мне не хотелось терять время. К тому же не хотелось расстраивать мать, а она бы непременно расстроилась, узнав, что я находился в двадцати километрах от ее дома, но так и не заехал ее навестить. Лучше подождать июля, когда она, как обычно во все предыдущие годы, приедет навестить меня.
Таксист не придумал ничего лучше, как всю дорогу болтать о тупых англичанах, которые никогда не смогут завоевать Мальвины, даже если пригонят сюда все свои никчемные корабли. В конце концов я сухо оборвал его:
— Я прошу вас помолчать. Мне нужно отдохнуть. — И чтобы он не принял отсутствие интереса за предательство, я добавил: — Кроме того, я австриец.
Наступила тишина. Пока машина продвигалась вперед по Палермо, меня охватили воспоминания. Почти с удовлетворением я ощутил, что они причиняют мне боль. Меня напугала собственная холодность в последние часы. Может, поэтому я спросил себя, что там поделывает этот выродок Романо. Все еще жаждал уничтожить меня? И это был не самый пустяковый вопрос. От этого зависит, продолжать ли мне жить в Хухуе или нет. Но мне некому было задать этот вопрос. Баес умер в 1980-м. Тогда я не отважился приехать в Буэнос-Айрес, хотя после мести Моралеса и нападения, от которого я чудом спасся, прошло уже четыре года. Что я сделал, так это отправил длинное письмо сыну Баеса. Мне всегда казалось важным, чтобы дети узнавали, что действительно представляли из себя их родители. И кроме этого, без Баеса я чувствовал себя потерянным. Поэтому я решил, что с самолета поеду прямиком на прощание, с прощания на кладбище и с кладбища снова на самолет.
Прощание проходило не дома у Сандоваля, а в зале похоронного агентства. С детства я ненавидел стерильность наших похоронных обрядов. Этот дух, свечи, ужасный запах мертвых цветов. Все это представлялось мне дешевыми трюками скучающих фокусников, старающихся исказить жестокое и достойное наступление смерти. Наверное, поэтому я прошел, не останавливаясь, мимо похоронной камеры, где стоял гроб. Алехандра коротала полуночные часы, стараясь уснуть, сидя в кресле. Думаю, что она обрадовалась, увидев меня. Немного поплакала и рассказала мне что-то про последнее лечение, которое прошел ее муж в поисках невозможного чуда.
История эта показалась мне порядком заезженной, потому что ее, скорее всего, повторяли уже не один десяток раз. Когда мне показалось, что она закончила, я отважился заговорить:
— Твой муж был самым лучшим типом, которого я знал за всю мою жизнь.
Она отвела взгляд и стала смотреть куда-то в сторону. Моргнула несколько раз, но никакой из этих трюков не сработал, и она не сдержала слезы. Но ответить мне она все же смогла:
— Он так тебя любил, так тебя уважал, что, мне кажется, и пить бросил, чтобы ты не боялся за него сейчас, когда уже не можешь больше ему помогать.
Теперь была моя очередь плакать. Мы молча обнялись. Наконец-то мы смогли вырваться из всех этих лживых ритуалов и почтить память ее мужа и моего друга.
Она предложила мне выпить кофе, и мы поболтали обо всем понемногу. Было уже за полночь. Если кто-то еще должен был зайти почтить память, он сделает это завтра с утра до начала церемонии. Я посвятил довольно много времени, чтобы ввести ее в курс всех деталей моей ссылки в Хухуй. Она расспросила меня про Сильвию все, что только могла. Пабло, должно быть, рассказывал ей о моем новом браке, но женское любопытство Алехандры требовало гораздо больше информации, чем та, которой довольствовался Сандоваль в нашей с ним переписке и телефонных разговорах. Сначала я рассказал ей, что она была младшей сестрой секретаря местного Гражданского Суда, так что наше знакомство с ней в этом обществе размером с мизинец было неизбежным, что она была очень красива, и, чтобы завоевать ее, мне пришлось воспользоваться своей таинственной славой политического беглеца с темным прошлым, которое мне приписывали в тех отдаленных землях, и что я очень ее любил. Когда я решил, что поведал все, начался допрос. Я сделал все, что мог, не переставая удивляться тому, какие мириады вещей желает узнать одна женщина о другой. Было уже почти три, когда мне наконец удалось убедить ее поехать домой и немного поспать. В этот час уже никто не придет. И полагаю, ей понравилась идея, чтобы я на время побыл бы один на один с тем, что осталось от ее мужа. Да и для меня, должен сказать, это было естественно.
Похороны были немноголюдными. Кто-то из родственников, несколько друзей, немало судейских служащих, некоторых я не знал. Я обрадовался, увидев кого-то их старых знакомых; с ними я поздоровался и перекинулся парой теплых слов. Были также Фортуна Лакаче и Перес, наши бывшие начальники. Судья на пенсии выглядел таким постаревшим, что казалось, он вот-вот развалится на части, однако его лицо с придурковатым выражением говорило о том, что он все же сопротивляется ходу времени. Перес уже не был официальным защитником, он стал судьей — факт, вызывающий оторопь у всех здравомыслящих людей.
Пока все возвращались к машинам, я задержался, чтобы в одиночестве бросить горсть земли на могилу. Я обернулся, чтобы удостовериться, что мой жест останется без свидетелей: как раз в конце группы шествовали наш бывший секретарь и наш бывший судья. Я взял большую горсть влажной земли. Бросая ее кусками на могилу, я вполголоса прочитал только что мной придуманную абсолютно атеистическую молитву: «В тот день, когда дураки устроят праздник, эти двое будут встречать остальных в дверях, будут подавать им напитки, пирожные, предложат первый тост и будут у всех стряхивать крошечки с губ».
Закончив и улыбнувшись, я удалился.
Еще сомнения
«Вроде ничего не забыл», — думает про себя Чапарро, возвращаясь домой с пакетом с теплым хлебом. Еще бы ему не быть теплым, только что открыли пекарню.
Его приводят в отчаяние эти первые старческие привычки, как, быть может, остальных приводят в отчаяние морщины и седина. Выспаться раньше, до пенсии, было бы удовольствием, настоящей наградой, но на это не было времени, теперь, когда полно часов на отдых, не получается ими насладиться. Поэтому, когда он устает переворачиваться с боку на бок в кровати, он пялится на первый свет, пробивающийся в щели, затем встает и выходит, чтобы купить хлеб в пекарне, тщательно одетый, потому что боится превратиться в одного из этих потрепанных стариков, которые выходят на улицу в фуфайке с подтяжками и тряпочных тапочках.
Возвращается, заваривает мате, несет его к письменному столу вместе с парой хлебцев на блюде, чтобы не накрошить. Его немного смешит то, что благодаря двум своим бракам он получил хотя бы элементарные домашние навыки.
Когда он садится за стол, проверяет последнее из написанного, грустит и сомневается в том, стоит ли это сохранить как часть книги. Является ли это частью истории, которую он рассказывает? Если история, которую он рассказывает, — это история Рикардо Моралеса или Исидоро Гомеса, то нет, это не о них. Однако если история, которую он рассказывает, его собственная, его, Бенжамина Мигеля Чапарро, то да — этот молниеносный визит в Буэнос-Айрес в мае 1982-го должен остаться в повествовании.