Ирина Дроздова - Смерть швейцара
Словом, жизнь на пятачке перед театром-кубом начиналась примерно в шесть вечера и продолжалась до четырех-пяти утра, когда с площади разъезжались по домам продрогшие проститутки, так и не сумевшие заполучить себе клиентов на ночь. Таким образом, временной ритм, в котором функционировал этот странный оплот культуры и порока, ничем не отличался от ритма какого-нибудь дорогого ночного клуба, зато развлечения здесь стоили намного дешевле.
Меняйленко подъехал к театру ровно в семь — к началу спектакля, когда театральная публика уже находилась в зале, а публика иного рода еще только готовилась прибыть на площадь. В этот час ночной клуб перед бетонным кубом переживал период затишья, хотя главные исполнители были уже наготове и лишь дожидались своего зрителя, чтобы поднять занавес как раз в тот момент, когда занавес драматического театра должен был закрыться.
Александр Тимофеевич сидел в темном салоне «БМВ», взятого из гаража Дворянского клуба, и поглядывал на ярко освещенный пятачок перед входом в дом областной Мельпомены, где уже прохаживались несколько подозрительных субъектов. В них можно было безошибочно узнать сутенеров. Меняйленко редко забирался в эти края, но местные нравы и расписание жизни здешних обитателей знал превосходно, а потому испытывал странное чувство, что на площади все происходит не совсем так, как заведено.
Он вышел из машины и сделал несколько кругов по площади, ни с кем не заговаривая, ни к кому не приближаясь, но пытаясь понять суть происходящего. Ему пришло на ум, что сутенеры и прочие персонажи обмениваются важной информацией, хотя со стороны могло показаться, что они лишь здороваются или справляются о самочувствии родственников. До слуха Александра Тимофеевича донеслось слово, которое люди чаще всего произносили вполголоса, когда, повинуясь закону движения бильярдного шара, сталкивались друг с другом в результате сложных, но тщательно выверенных перемещений. Это слово — «замочили». Оно не понравилось администратору и заставило его насторожиться. Прошло еще несколько минут, когда Меняйленко наконец понял, в чем была причина всеобщего беспокойства.
Александр Тимофеевич подошел к ларьку, где восседал Сенечка, и заглянул в окошко. Его глазам предстала фантастическая сцена, которую можно было увидеть разве что в фильме режиссера «новой волны», поставившего себе задачу поразить воображение зрителя. Пол, стены и даже потолок ларька были покрыты ковром из ярко— алых, совсем еще недавно срезанных роз. Цветы были прикреплены к доскам булавками. Александр Тимофеевич на мгновение представил себе, сколько для этого понадобилось трудов, и покачал головой — работа была проделана невероятная. Помимо цветов, ларек был декорирован пятью или шестью подсвечниками. В них горели толстые, алого воска свечи, перевитые черными ленточками. На стене, как раз напротив того места, где стоял Меняйленко, красовалось распятие — не то позолоченное, не то золотое. Оно утопало в розах и поражало размерами — казалось, его принесли из кафедрального собора.
В центре всего этого мрачного великолепия сидел на табурете очень красивый молодой человек с роскошной льняной гривой и ревел в три ручья, промакивая время от времени слезы огромным платком в красную клетку. Приступы слезоотделения у него чередовались с нырками под прилавок, откуда он в такие мгновения затишья доставал высокий стакан с прозрачной жидкостью, и несколькими глотками подкреплял убывающие силы.
«Колдстрим» пьет, — грустно заметил администратор, уловив резкий еловый запах, — и к тому же неразбавленный. Скверный признак!»
Просунув сквозь узкое окошко руку, Меняйленко дернул рыдающего молодца за роскошную льняную прядь и спросил:
— Чего ревешь-то?
Тот поднял на него заплаканное лицо и произнес распухшими губами: — Сенечку, Сенечку замочили, — после чего снова залился слезами.
Администратор отпустил волосы, высвободил руку и в задумчивости оперся ею о прилавок.
«Хорошенькое дело, — сказал он себе. — Это что же получается? Свидетелей стали убирать, что ли? Только свидетелей чего — вот штука-то...»
Он вторично заглянул в ларек и, загипнотизировав рыдающего парня взглядом, осведомился:
— А кто замочил-то? Или ты, конечно же, не имеешь об этом представления?
Парень отчаянно замотал головой, рассыпая вокруг мельчайшие блестки слез.
— Утром его стрельнули. На рассвете. Он уже домой собирался, а тут подкатила тачка, вылез какой-то тип и подошел к ларьку — ну, как будто ему что-то купить надо. Просунул руку сквозь окно — ну прямо, как вы, — парень взглянул на Меняйленко подкрашенными глазами и вытер рукавом черного свитера нос, — и, бац! — прямо в лоб. Из пистолета с глушаком. Никто и не понял ничего. После только очухались, когда тачка уже укатила. — Парень попытался снова вернуться к прерванной миссии плакальщика, но администратор ему не позволил.
— Да погоди ты реветь. Успеешь еще. Ты-то откуда все это знаешь?
— Как откуда? Так ведь на рассвете, говорю, дело было. Уже первые ван—клайберны к ларькам потянулись. У них там, на Мещанке, ларьки еще не открылись, а здесь, пожалуйста, и водка есть, и пиво, и коктейли в баночках. У нас на любой вкус все имеется! Они-то, ван-клайберны, все и видели.
— Ван-Клайберны? — с удивлением приподнял черную бровь Александр Тимофеевич. — Это кто такие?
— Да «музыканты» же. Те, у кого с утра руки трясутся — к инструменту, стакану то есть, тянутся. Глаза у них, конечно, есть, но вот с реакцией — просто беда. Пока сообразили, что к чему, машины уже и след простыл.
Парень настолько был удивлен неосведомленностью администратора в элементарных вещах, что даже прекратил точить слезу и вместо этого занялся дегустацией джина.
— Тебе не крепко будет? Не развезет? — справился на всякий случай Меняйленко, которому хотелось еще кое-что выяснить.
— Как же можно поминать друга разбавленным джином? Нехорошо это, — плаксиво скривив лицо, пробормотал юноша, а потом, минутой позже, сделал Александру Тимофеевичу щедрое предложение: — Вы обязательно на похороны Сенечки приходите, народу будет пропасть. Вот тогда, после похорон, настоящие поминки и устроим. Он ведь такой добрый был, наш Сенечка, — всхлипнул парень, — и меня очень любил. А теперь лежит в морге, бедненький. Холодный, бледный и с дыркой во лбу. Вот горе-то!
— Слушай, а твои алкоголики не запомнили, часом, какая машина была? Марка, цвет, номер? — продолжал допрашивать парня администратор, опасаясь, что тот опьянеет или снова ударится в слезы.
— Да они, «музыканты» эти, разве что путное запомнят? У них одно только на уме — опохмелиться и остаться живу. Да и не я с ними разговаривал, а ларечник из соседней будки, Мамонов фамилия. Я-то о смерти Сенечки позже всех узнал. Приехал его менять, а его уж увезли. Мамонов из соседнего ларька сказал, что на иномарке к ларьку подкатили. На какой не сказал, потому что не видел. А «музыканты» видели, но не поняли. Они «мерса» от «фольксвагена» не отличат, а уж «тойота» или «ниссан» для них все одно.
— Но хоть цвет они запомнили? Цвет-то какой у иномарки был? — воскликнул в сердцах Александр Тимофеевич, засовывая два пальца себе под воротничок рубашки, чтобы чуточку ослабить врезавшийся в шею галстук. — Может, они и алкоголики, но не дальтоники же — все разом? И вообще — где их можно найти?
— Где, где? В милиции, конечно. Приехал «воронок» и всех их увез. В отделение, показания давать. — Тут юноша оживился и даже блеснул в улыбке безукоризненными зубами. — Вот ведь бедняги. Не успели реанимироваться. Это ведь процесс тонкий, деликатный. Ну да ничего. Их в отделении реанимируют. Методом от противного, то есть с помощью абсолютного воздержания. Не все, может, еще и выдержат. Да вы вот о цвете спрашивали, — спохватился он. — А еще Мамонов говорил, что слышал, будто машина синяя была. Неброская такая. — Юноша с накрашенными припухшими глазами задумался. — С чего бы ей бросаться в глаза, если она синяя, верно? Зимний рассвет синий, машина — синяя. Неброская.
Меняйленко настолько углубился в беседу с молодым человеком, что не заметил, как к нему со спины подошли трое.
— Эй, мужик, — сказал один из них, положив на округлое плечо администратора мощную длань. — Мы за тобой уже давно сечем. Ты чего, в натуре, роешь под Васеньку? Не видишь что ли — человек в горе?
— Вижу, — спокойно ответил Меняйленко, поворачиваясь к троице лицом и брезгливым жестом сбрасывая с лацкана своего английского пальто вцепившиеся в него грубые пальцы. — Я утешать его приехал. Лично. Вижу, скорбит милый, я же не мог пройти мимо. Я вообще утешитель по натуре. Профессиональный. И вас могу утешить, если вы станете слишком предаваться чувствам.
— Так-так, — протянул крупный мужчина, одетый, не по годам, в модную куртку «пилот», поворачиваясь прямоугольным лицом к своим приятелям, одетым в точно такие же куртки — но по возрасту. — Мужик изображает из себя крутого. К Васеньке пристает, а у него еще постелька не простыла — после Сенечки-то. Ты откуда, мужик? Из конторы «ритуальных услуг» — или тоже из этих? Из педро? Рано ухаживать начал. Дай мальчику сперва Сеню похоронить, а потом ухаживай.