Владимир Югов - Одиночество волка
В тридцатые годы, точно не помнит, пригнали Ерофея.
Кубанцев берет нового прораба осторожно под локоток.
— Закопают теперь, — говорит он, — без нас. Дело есть.
— На смерти ближнего сберкнижку пополняешь?
— С Витьки-то что взял? Да в гробу я видал его в белых тапочках, чтобы ему за бесплатно пахать! Ты что, не знаешь, какая у него самого книжка? А у меня, поимей в виду, две жены законные, а одну еще тоже надо кормить. Ты говори, сколько нам накапало?
— Чего накапало?
— Как чего? Не финти. Валеев сказал.
— Так ты же сам и говорил, что Валеев твой — придурок. Я ему сказал, что с вас удерживаю. — И радостно сообщил: — Написал я на вас за все сразу. Палец о палец не стукнули, а отхватили за что?
— Так тебе, значит, мало, что ты у директора в душу плевал? Ну ладно! Чего ты хочешь?
— Сарай.
— Умру — не сделаю. Раз ты такой! В ножки поклонишься!
Кузнец Вакула — фамилия его в очерке Квасникова стояла рядом с именем Ерофеича (в газете так и было напечатано: Ерофеич и кузнец Вакула. Только не большими буквами, а обыкновенно) сидел с дядей Колей после похорон и поминок (и на поминки пошли) и объяснялся с ним впервые длинно. Смерть Ерофеича, лютого их врага в прошлом, потрясла Вакулу не тем, что человек жил-жил и помер, а потому, что хоронили этого человека, как хоронят всех остальных.
— Все, все перевернуло во мне!
На поминках у этого человека говорилось такое, как у всех. Люди выпили, вспомнили, рассказывали: какой, оказывается, был хороший, как за добро совхозное стоял горой!
— Это разве дело! — качал головой Вакула.
— Но что же вы хотите, Вакула? — спрашивал дядя Коля. — О мертвых или хорошо, или ничего! Таков человеческий закон. В этом, согласитесь, немало прелести. И о нас, когда помрем, будут говорить…
— Ты помнишь, когда он приехал? Врал ведь: не при чем я! Не помню, один я к нему пришел или с тобой…
— Со мной вы не могли придти. Я тогда возвратился из мест не столь отдаленных. Вы со мной не общались. Вы были добровольцем.
— Специалисты нужны были. А шаманы пугали, — Вакула тускло поглядел на огонь лампы. — Погоди, но ты приехал из… Откуда ты приехал?
— Да брось ты притворяться! Ты же знаешь, откуда.
Дядя Коля заплакал.
— Тебе я… Не помню, не помню… А вот его! Он же — кулак!
— Кулак, не кулак! Неужели вы не читаете газет? Как кулаками делали? Неужели…
— Он — кулак. Не могу сказать о нем хорошо. Не хотел он нам помогать. Ты, помню, соглашался, он же…
— А я не хотел, может, опять на лесоповал.
— Ты думаешь, он встречал первое мая со знаменами? Это мы так праздники наши встречали. Почему он так написал, этот писака? Не могу, не могу! Никогда не прощу этому борзописцу. Рядом меня поставил с ним! Вакула стукнул по столу кулаком. — Понюхал и накатал!
— Я вам немножко налью… Вы не должны обижаться. Человек собственный судья своим поступкам. Простим ему. Может, это покойника всколыхнуло? И он задумался над тем, как жил.
— Сурок задумался? Не-ет!
16
В доме Витьки народу, как в цирке. Идет представление. Зрители — в основном бабы. Сунуться в дом они боятся. Витька саданет палкой — не увернешься. Злой, вражина. Валька-молочница с киномеханичкой наперебой рассказывают тем, кто опоздал, как ищут клад покойника два дружка — Витька и Валерка Мехов.
— Мечутся, мечутся! Из угла в угол, из угла в угол!
Новый прораб зашел в тот момент, когда Витька отрывал пол в сенцах. Поясница голая, джинсы в глине, разорвана правая штанина.
Увидав Волова, Витька отбросил топор, подбежал к постели, схватил подушки и перину.
— На-на-на! — кричал кому-то. — Не найду? Не найду? Найду!
Валерка Мехов шуровал штыковой лопатой где-то под крышей — только всю не снес!
Витька устал беситься.
— Вот, начальник, — пробубнил, сев на пол, — имей такого предка.
— Предок как предок, — высунулась Валька-молочница. — Дом, гляди, оставил, обстановку…
— А что ты хочешь? — огрызнулся Витька. — Когда последнюю трехсотку на него снял!
Валерка Мехов, прекратив бомбить крышу, оперся на свое боевое оружие и забегал своими маленькими глазами, прицеливаясь к Волову.
— Пришел нанимать? По двести пятьдесят в день положишь? Тогда бросим тут и займемся твоим складом для цемента высокого качества. Как, Витек? За неделю сварганим?
Витька тоже оглядел Волова.
— Верно? За этим пришел?
— За этим.
— Тогда кореш в точку сказал. Пять дней и пусть тонна [тысяча рублей] двести!
— Все равно больше никого не найдешь. — Валерка Мехов вновь стал ковыряться в разном дерьме. — Я те скажу, почему с рабсилой тут швах… Предки старались мало. Поколений мало понаделали.
— Не пойдет директор на такую сумму.
— А ты кто? Чё, он, что ли, и тут тебе мозги вправлять станет?
Подкатил пьяной походкой Миша Покой. Он присел неподалеку от Валерки Мехова на корточки.
— Не будешь ты счастлив, старшина, — проикал. — Нет, ты не будешь счастлив! И я не буду счастлив. У меня красный диплом. У тебя — братишка чокнутый. Нет, да? Все о тебе знают. Потому что твои письма Маша читает.
17
Странно, люди разделены и ныне не потому, что каждого в отдельности одолела глупость. Их разделили давно, вбив в глотки понятия, которые были нужны тем, кто ими управлял, кто ловко дурил громкими словами и понятиями. Даже дядя Коля, пять лет отбыв на лесоповале и чудом избежав еще пяток-десяток лет отсидки в местах не столь отдаленных, вернувшись в свой грешный, богом забытый, некогда тянувшийся к кооперативному сибирскому маслу поселок, считал себя совсем другим, по сравнению с Сурком, человеком. Он верил и теперь, несмотря на шумиху, поднятую в газетах насчет избиений крестьянина, названного кулаком, что Сурок был и остается даже в могиле классово враждебным элементом, а он, дядя Коля, всего-навсего пострадавший при зарождавшемся еще тогда культе личности элементом. В отношении его произошла ошибка. Мягкий характером дядя Коля простил эту ошибку. Он забыл, как жил полурабски в лагерях, как за пайку хлеба готов был продать душу. Другое дело — Сурок. Вернувшись в Самбург, дядя Коля получил вновь какой-то служебный стол в разросшейся конторе. Зла на него тут не имели. Был он до лагеря тихий, кроткий. Отца его, буржуя, уже никто не помнил. Служебный стол давал не шибкий заработок, но он все-таки — не лагерная голодуха. Боясь вернуться на лесоповал, дядя Коля никогда не ловчил, не злоупотреблял. Сказать, что Сурка он ненавидел за изворотливость и обман, — нет, этого нельзя сказать. Он просто созерцал это ловкачество. Сурок, будучи незаметной фигурой на служебной лестнице, через какое-то время оброс хозяйством, купил ружье, научился бить песца, лисицу. Он, — говорили между прочим, — к своей пушнине добавлял менную. Ненец, он, бедолага, и при советской власти оставался дитем доверчивым. Шпирт для него остался той светлой радостью, которая не меняла своего лица с выгоном из нового быта шамана, приходом врача, присылкой мыла, сахара. За шпирт ненец мог и жену отдать. И уж Сурок пользовался! Уходя в тундру, нес с собой спирт.
«Классовый враг» хоронил и пушнину, и купюры. Нашли Сурка вскоре нужные люди с Большой земли. Он вел с ними тайные торги. Мамоков, занятый своим делом, был доверчивый малый, не трогал Сурка. Не трогал он и его сына — непутевого злого Витьку. В тот день, когда Витька со своим, не менее злым дружком, откапывали клады, Мамоков уже подъезжал к тихому, в снегу, дому лесника Родиона. До этого много мест изъездили.
«Кай-о! Кай-о! Кай-о! Йо! В священном углу человеческого дома посадили меня, медведя! В гнезде из мягкого сукна и тонкого шелка я, лесной дух, сижу! Бесконечную юношескую удаль мне показывают, вечным девичьим весельем меня веселят! Бездонные чаши с озерными яствами передо мной ставят. И руками белыми, как вода Оби, гладят мою шерсть»…
Это пел рядом с Мамоковым человек, по фамилии Нургалиев, известный на всю округу следопыт. Был такой крепкий мороз, что голова гудела, словно телеграфный столб. Олени и те дышали взахлеб. Там, где они проезжали, шкуры на чумах, кажется, шевелились от холода. Везде им что-то рассказывали. К примеру, у Хатанзеевых, что хозяин не вышел прощаться с недавним другом сына, этим русским Воловым. Обиженно сидел у очага, посасывая трубку. Ему не понравилось, что Волов уезжает так неожиданно. Но больше не понравилось ему, что Волов оказался гордецом: когда старик предложил ему деньги за работу, тот наотрез взять их отказался. И никак никто не мог уговорить его. Это нехорошо! — говорил старик, попыхивая трубкой. — Что думают о Хатанзееве? Плохо! Мужик работал — Васька бегал. Васька получит — мужик не получит!
У старика была чуткая совесть, он не мог позволить себе обидеть Волова, которого успел полюбить.