Роальд Даль - Мой дядюшка Освальд
Это меня глубоко уязвило.
— Вы ошибаетесь, леди Мейкпис, — сказал я. — Я развлекался с женщинами на обоих берегах канала. А также на кораблях, плывущих в море.
— Ах ты гадкий мальчишка! Нет, я этому не верю!
Я все еще сидел на диванчике, она стояла надо мной. Ее большой красный рот был слегка приоткрыт, она тяжело дышала.
— Ты не понимаешь, я никогда бы о таком не заговорила, не будь мой Чарльз… ну, в общем, не будь все это для него в прошлом.
— Конечно же понимаю, — сказал я, неуютно ерзая. — И очень вам сочувствую. Я вас не осуждаю ни в малейшей степени.
— Ты правду говоришь?
— Конечно же.
— О, сладостный мальчик! — воскликнула она и бросилась на меня как тигрица.
Про последовавшую рукопашную схватку рассказывать, в общем-то, и нечего, ну разве что стоит упомянуть, что леди Мейкпис поразила меня своей работой с диванчиком. До того я всегда расценивал всякие кушетки как очень паршивые арены действий, хотя, бог свидетель, был вынужден пользоваться ими довольно часто — с лондонскими дебютантками, пока их родители усердно храпели наверху. Для меня диванчик был такой зверски неудобной штукой, окруженной с трех сторон валиками, с горизонтальной поверхностью настолько узкой, что с нее то и дело падаешь на пол. Но леди Мейкпис была кудесницей диванчика. Для нее диванчик был своего рода гимнастическим конем, на котором она выполняла прыжки и перевороты и изгибалась самым невероятным образом.
— Вы были преподавательницей гимнастики? — спросил я ее.
— Умолкни и сосредоточься, — сказала она, обвивая меня вокруг себя, как кусок слоеного теста.
Счастье, что я был молод и гибок, иначе наверняка дело не обошлось бы без переломов. И это заставило меня подумать о бедном сэре Чарльзе и обо всем, через что ему пришлось пройти. Мало удивительного, что он решил под конец залечь в нафталин. Но ты подожди, леди, подумал я, пока он познакомится с волдырным жуком. Тогда уж не он будет взывать о пощаде, это будешь делать ты.
Леди Мейкпис была мастером трансформаций; через несколько минут после нашей небольшой проказы она опять устроилась за своим столиком эпохи Людовика XV, такая же ухоженная и невозмутимая, как и при моем появлении. Она спустила пар и теперь сидела сонная и довольная, как удав, проглотивший живую крысу.
— Послушай, — сказала она, изучая какой-то листок бумаги, — завтра мы даем довольно роскошный ужин по случаю дня Мейвкинга.[6]
— Но Мейвкинг освободили уже двенадцать лет назад, — заметил я.
— Мы все еще его празднуем, — сказала леди Мейкпис. — Так вот, адмирал Жубер был вынужден отказаться. Он проводит смотр своего средиземноморского флота. Не хочешь занять его место?
Я едва удержался, чтобы не закричать «ур-р-ра!». Как раз это мне и было нужно.
— Почту за честь, — сказал я.
— Там будет присутствовать большинство министров, — продолжила леди Мейкпис. — И все основные послы. У тебя есть фрак?
— Есть, — кивнул я (в те дни никто никогда никуда не ездил, не прихватив с собой вечернего костюма, это касалось даже меня в моем зеленом возрасте).
— Хорошо, — сказала она, внося мое имя в список гостей. — Значит, завтра в восемь вечера. Хорошо провести тебе день, мой маленький мужчина. Было приятно с тобой познакомиться.
Она уже снова изучала гостевой список, так что я откланялся и сам нашел обратную дорогу.
4
Следующим вечером ровно в восемь я прибыл в посольство при полном фрачном параде. В те дни фрак имел по глубокому карману с каждой стороны, и в эти карманы я положил двенадцать маленьких коробочек, каждая с одинокой пилюлей внутри. Посольство сверкало огнями, к его воротам со всех сторон подъезжали кареты. Везде суетились ливрейные лакеи. Я вошел и встал в очередь поцеловать руку хозяйке.
— Милый мальчик, — пропела леди Мейкпис, — я так рада, что ты смог прийти. Чарльз, это Освальд Корнелиус, сын Уильяма.
Сэр Чарльз Мейкпис был миниатюрен, с обильной элегантно-седой шевелюрой. Его кожа была цвета хорошо пропеченного бисквита и имела нездорово-мучнистый вид, словно ее припорошили коричневым сахаром. Все его лицо ото лба до подбородка было изрезано глубокими морщинами, и это в совокупности с мучнистой кожей делало его похожим на терракотовый бюст, совсем уже готовый растрескаться.
— Так, значит, вы сын Уильяма? — спросил он, пожимая мне руку. — Ну и как у вас дела в Париже? Если я могу вам чем-нибудь помочь, вы только скажите.
Я смешался со сверкающей толпой. Похоже, из всех присутствующих мужчин один лишь я не был сплошь увешан орденами и лентами. Мы стояли и пили шампанское, а затем перешли в столовую. Эта столовая представляла собой потрясающее зрелище. Порядка сотни гостей было рассажено по сторонам стола — длинного, как крикетное поле. Маленькие изящные карточки указывали, где кому сидеть. Мне в соседки достались две невероятно уродливые старухи — жена болгарского посла и тетка короля Испании. Я сосредоточился на еде, которая того стоила. До сих пор мне помнится огромный, как мячик для гольфа, трюфель, сваренный в белом вине в керамическом горшочке под крышкой. И то, как был изумительно недоварен палтус, почти сырой в середине, но все равно горячий. (Англичане и американцы непременно переваривают рыбу.) А вина! Уж их-то не забудешь, эти вина!
Только что же, скажите на милость, знал про вина семнадцатилетний Освальд Корнелиус? Вполне законный вопрос. Но я отвечу на него: очень много. Ведь я не успел еще вам рассказать, что мой отец любил вино больше всего на свете, даже больше, чем женщин. Он был, я думаю, настоящий эксперт по винам. Его главной страстью было бургундское. Он уважал также и кларет, но всегда считал даже лучший из кларетов излишне женственным.
— Может быть, — говорил он, — у кларета и мордашка посимпатичнее, и фигура получше, но жилы и мускулы есть только у бургундского.
Когда мне было лет четырнадцать, он начал передавать свою страсть к винам и мне, а год назад, в сентябре, в сезон сбора винограда, устроил мне десятидневную пешеходную прогулку по Бургундии. Мы начали с Шаньи и не спеша двинулись на север в сторону Дижона, так что за следующую неделю прошли весь Кот-де-Нуи. Это были потрясающие впечатления. Мы шли не по главной дороге, а по узкой наезженной колее, которая тянулась практически мимо всех знаменитых виноградников на этом прославленном золотом склоне — сперва Монтраше, затем Мирсо, затем Поммар и вечер, проведенный в Боне, в восхитительной маленькой гостинице, где мы ели écrevisses,[7] купавшихся в белом вине, и толстые ломти foie gras[8] на намазанных маслом тостах.
Я помню, как назавтра мы с ним ланчевали, сидя на низенькой беленой стенке, огораживавшей виноградник Романе-Конти, — холодная курица, французский хлеб, fromage dur[9] и бутылка того самого «Романе-Конти». Мы разложили еду на кирпичной стене, поставили рядом бутылку и два хороших бокала. Отец вытащил пробку и налил нам вина, а я тем временем кромсал, как мог, курицу. Затем мы сидели под теплым осенним солнцем, наблюдая, как сборщики винограда наполняют свои корзины, относят в конец участка и высыпают виноград в корзину побольше, которая, в свою очередь, опорожняется в телеги, запряженные нежно-кремовыми лошадьми. Я помню, как отец сидел на стене и указывал полуобглоданной куриной ножкой на эту изумительную сцену, говоря нравоучительным тоном:
— Ты, мой мальчик, сидишь на краю знаменитейшего в мире клочка земли! Смотри на него и проникайся! Четыре с половиной акра кремнистой красной глины — это все, что здесь есть! Но из винограда, который они сейчас собирают, получится вино всех вин. И к тому же почти недоступное, так мало его производится. В этой бутылке, из которой ты пьешь, вино, которому одиннадцать лет. Обоняй его! Почувствуй его букет! Пей его! Но никогда не пытайся его описать! Такой аромат невозможно описать словами! Пить «Романе-Конти» — все равно что испытывать оргазм в носу и во рту одновременно.
Мне нравилось, когда отец мой вот так заводился. Слушая его в эти давние годы, я начинал понимать, насколько важно быть энтузиастом. Он научил меня, что, если ты чем-нибудь интересуешься, все равно уж чем, — рвись напролом к предмету своего интереса. Вцепляйся в него обеими руками, обнимай его, люби его, относись к нему со всей страстью. Тепловатым тут быть нельзя, горячим тоже; нужно быть раскаленным добела.
Мы посетили Кло-де-Вуажо, и Бон-Map, и Кло-де-ла-Роше, и Шамбертен, и множество прочих прекрасных мест. Мы спускались в подвалы замков и пробовали из бочек прошлогоднее вино. Мы смотрели, как давят виноград в огромных деревянных винтовых давильнях, — чтобы крутить их, нужно шесть человек. Мы видели, как виноградный сок стекает из давилен в огромные деревянные чаны, а в Шамболле-Мусиньи, где сбор начали на неделю раньше, чем в прочих местах, мы наблюдали, как в огромных, двенадцать футов высотою, чанах забраживал виноградный сок. Он кипел и пузырился — начинался волшебный процесс превращения сахара в алкоголь. И прямо у нас на глазах кипение становилось настолько бурным, что, дабы удержать вино, работникам приходилось лезть наверх и садиться по нескольку человек на крышку каждого чана.