Александр Покровский - Бегемот
И поэтому ее нужно охранять.
А если ее оставить без присмотра, то она скоро полностью переродится в блуд и паскудство.
И когда я смотрю на Бегемота, мне все время приходит в голову мысль об охране нравственности.
И еще, куриные челюсти, в некоторые периоды своей жизни лицо Бегемота, срамота щенячья, вызывало в моей памяти лицо коменданта того славного военного городка, с которого и началась моя необыкновенная карьера. Что-то в них было общее, какая-то помесь ответственности с вихрем непредсказуемости.
Фамилия коменданта была Извергов.
Кстати, не помню ни одного коменданта с фамилией Цветиков, Розанов, Хризантемов. Обязательно — Извергов, Самохвалов, Спиногрызов.
Я впервые увидел его при заступлении в патруль.
Он нас инструктировал. Там было на что посмотреть: у него, прежде всего, надувалась шея, как у лягушки-быка перед вступлением в половые отношения, и голос, низкий, хриплый, казалось, легко извлекался из области вспомогательного таза.
Телом мал. Лицом красен.
Взором отважен.
И в движениях быстр, как краб на отмели.
Он говорил:
— Квадрат «Е»-еее! — и никто не посмел бы заявить, что он не знаком с этим квадратом.
И еще он говорил:
— Именно тут ожидаю появления множества самовольно шатающихся воинов-строителей. Они должны быть здесь! В камере! И если они не будут сидеть, то сидеть будете вы! — и никто не посмел возразить.
Он говорил:
— Гэ-о-мет-рия! Укладывать гробики! — и это означало, что снег с дороги следует располагать вдоль обочины аккуратными параллелепипедами, проще говоря, гробиками, по всем законам геометрии.
Вот так, расчудроны чудаковатые, а вы думали, армия у нас пальцами где попало ковыряет? Нет!
Армия у нас снег вдоль дороги укладывает и старается при этом, чтоб снег был белый, а не грязный, то есть затемненные места следует еще сверху свеженьким снежком припорошить.
Да-ааа… жизнь…
Как-то комендант стоял в Дофе и ждал, когда ему позвонят — там у дежурного по Дофу есть телефон — и сообщат, что послали бульдозер для того, чтобы убрать с центральной площади гигантскую кучу колотого льда, которую соорудил в середине предыдущий бульдозер.
Коменданту должны были позвонить с минуты на минуту, и он ужасно нервничал, дергался всеми своими чувствительными членами одновременно и поминутно обращался к дороге, а если звонил телефон у дежурной, успевал подскочить, до нее ухватиться за трубку и гаркнуть в нее:
— Ка-мен-дан-т!!!
— Ой! — говорили там. — Извините…
— Гм… — говорил он, — трубку бросают… — а там просто хотели у дежурной поинтересоваться какой, фильм в Дофе идет, и только трубка оказывалась на месте, как снова раздавался звонок:
— Ка-мен-дант!!!
И опять:
— Ой! Извините.
Так повторялось множество раз, пока он наконец не увидел, что где-то с горы к площади движется бульдозер, и он не выдержал и, пульсируя на ходу, побежал, скользя, спотыкаясь, навстречу этому бульдозеру, размахивая руками и горланя по дороге какую-то песнь горилы-самца.
А бульдозерист, заметив издалека, что на него бежит одичавший от переживаний комендант, от страха бросил бульдозер и удрал, утопая по пояс, в снежные сопки.
И теперь бульдозер сам шел на площадь, и, когда комендант добежал до него и обнаружил, что внутри никого нет, он принялся прыгать вокруг и орать уже бульдозеру:
— Стой, еб-т! Стой, блядь! Как же здесь нажимается, а? Эй! Кто-нибудь!
Но никого не потребовалось.
Тот бульдозер остановился только тогда, когда уперся в эту гору льда, сделанную предыдущим бульдозером.
Там он и заглох, железное чудовище.
А еще мы видели коменданта на парадах и на строевых прогулках.
Весна, воскресенье, солнце, теплынь — а у нас строевая прогулка.
Мы идем строями — экипаж за экипажем — в поселок, чтоб там походить кругами по дорожкам, создавая своим строевым шагом строевую красоту, а впереди нашего строя на машине с тремя мегафонами наверху едет комендант.
Он таким образом очищает перед нами путь.
А очищать не от кого, поскольку утром в поселке еще никого нет — никто не проснулся, улицы пусты.
И для кого мы тут ходим, непонятно, а дорога идет под горочку — справа кювет, слева — откос, и тут из-за дома вылетает на трехколесном велосипедике крошечный мальчуган и, отчаянно крутя педали, пристраивается перед машиной коменданта, и теперь все мы, и машина коменданта в том числе, приобретаем скорость движения этого крохотного велосипедика.
Какое-то время так и движемся, а потом комендант начинает очищать нам дорогу.
— Мальчик! — говорит он сразу в три мегафона так, что просыпаются горы. — Ма-ль-чик! Принять в сторону!
А парнишка уже понял, что он сделал что-то не так, и отчаянно крутит педали, но от страха не может свернуть в сторону и по-прежнему едет впереди нашей процессии.
— Мальчик! — не выдерживает комендант. — Мальчик! Ма-ль-чик, еб твою мать!
И тогда мальчишка резко выворачивает руль и летит под откос — мальчик-велосипед-мальчик-велосипед, — пока не достигает дна канавы, после чего ничто уже не мешает красоте нашего строевого движения.
Ах!…
А 23 февраля мы с утра до вечера тоже что-нибудь делали.
Только в середине дня нас отпустили домой часа на три яйца погладить, а потом опять, переодевшись в парадную тужурку с медалями, следовало прибыть в Доф и, отметившись на входе у старпома, пройти в зал на торжественное собрание, а ускользнуть невозможно — все дырки заделаны (я сам все проверил), даже окно в туалете закрыто решеткой, и после этой проверки, ослепительно стройные, уже не торопясь, направляемся на торжественное собрание.
Умные пришли в Доф без шинелей: они разделись у друзей, живущих рядом, и шли метров двадцать — тридцать без шапок среди пурги.
Глупые пришли в шинелях и разделись в гардеробе.
И вот когда кончилось торжественное собрание…
— Объявляется перерыв!
И все как-то быстренько заторопились к выходу.
— А после перерыва всем опять собраться в зале на концерт художественной самодеятельности!
И все заторопились сильней.
— Уйдут, — выдыхает капитан первого ранга, распорядитель торжеств, — нужно закрыть гардероб. Скажите там, чтоб закрыли гардероб! — Движение масс еще более усиливается. — Шинели! Шинели не выдавать!
Люди побежали, по дороге кто-то упал.
Дверь в гардеробе разбили сразу же, но всех она все равно не вместила, поэтому рядом сломали фанерную стенку и оттуда стали просто выбрасывать шинели наружу, на пол, там по ним ходили, потом поднимали и по обнаруженным в кармане пропускам устанавливали «кто-чья».
— Закройте входную дверь! То-ва-ри-щи офицеры!
— Комендант! Вызовите коменданта!
И приехал комендант! «Всех в тюрьму!!!» — орал он перед дверью гардероба.
Конечно! Я в эти мгновенья был внутри.
Я не хотел надевать чужую шинель.
Я хотел найти свою, и, когда в гардероб ворвался комендант, я всего только успел завернуться в ближайшую шинель, висящую на вешалке, и остался стоять, а рядом со мной Гудоня — маленький, щуплый лейтенант — тоже завернулся, но от страха он еще и подпрыгнул, поджав ноги.
Он висел ровно столько, сколько требовалось для того, чтобы вешалка на шинели оторвалась, и тогда он упал, и на него еще сверху легло шинелей пять-шесть.
Шум привлек коменданта, он пробежал мимо меня, бросился, разрыл, достал и потом уже вышел, держа в одной руке потерявшего человеческое обличье Гудоню.
«Не помня вашу сексуальную ориентацию, — как говорил наш старпом, — на всякий случай целую вас в клитор!»
И еще он говорил:
«Как я тронута вашим вниманием,
и особенно выниманием».
И еще он любил стихи:
«Буря мглою небо кроет,Груди белые крутя».
Нет, ребятки!
Лучше все-таки бежать за бирюзой.
Бежать, бежать и видеть перед собой широчайшую спину бедняги Бегемота, и думать о том, какой ты все-таки дурак, что бежишь неизвестно куда.
И это хорошо, потому что ты сам дурак, самостоятельно, без каких бы то ни было побочных дураков.
И это прекрасно.
Я даже своего тестя — золотые его руки — решил приспособить к производству бирюзы, для чего из Киева, под видом пресса, нам прислали два противотанковых домкрата, и мы, напрягая себе шеи, сломав по дороге телегу, даже дотащили до него — золотые его руки — эти совершенно неподъемные железяки, которые впоследствии так никогда и не превратились в пресс — золотая его мать, — потому что не хватало еще кучи всяческих деталей.
Бог с ним, штамповали на стороне.
А бирюзу нам варил Витя.
Витя был гений.
И, как всякий натуральный гений, он мыслил вслух.
Это был фейерверк.
Это был какой-то ослепительный кошмар.
Он все время говорил.
Он звенел, как мелочь в оцинкованном ведре, и мы легко тонули в обилии свободных радикалов.