Сами с усами - Виктор Михайлович Бобылев
Мы с Василием Макаровичем посмеялись, когда он вспомнил о том, как у Шолохова спросили, что он думает о Шукшине, и Михаил Александрович очень тепло ответил: «Тоже хорош… Чалдон, настоящий чалдон… Думаю, получится у них».
— Так вот, — продолжил взволнованным голосом Шукшин, — при личном общении с Михаилом Александровичем для меня нарисовался облик летописца. А что значит: я упрощал его? Я немножечко от знакомства с писателями более низкого ранга, так скажем, представление о писателе наладил несколько суетливое. А Шолохов лишний раз подтвердил, что не надо торопиться, спешить, а нужно основательно обдумывать то, что делаешь. Основательно — очевидно, наедине, в тиши…
Когда я вышел от него, прежде всего в чем я поклялся — это надо работать. Работать надо сейчас в десять раз больше. Вот еще что, пожалуй, я вынес: не проиграй — жизнь-то одна. Смотри, не заиграйся… И вот, еще раз выверяя свою жизнь, я понял, что надо садиться писать. Для этого нужно перестраивать жизнь, с чем-то безжалостно расставаться. И по крайней мере оградить себя, елико возможно, от суеты.
Суета ведь поглощает, просто губит зачастую. Обилие дел на дню, а вечером вдруг понимаешь: а ничего не произошло. Ничегошеньки не случилось! А весь день был занят. Да занят-то как, прямо по горло, а вот черт возьми, ничего не успел. Ужас. Плохо. Плохо это. — Василий Макарович от огорчения даже скрипнул зубами. — И вдруг я мыслями подкрадываюсь к тому, что это чуть ли не норма жизни, хлопотня такая — с утра дела, дела, тыщи звонков… Но так, боюсь, просмотришь в жизни главное. Что же делать? Может, не бывать одновременно в десятках мест? Ведь самое дорогое в жизни — мысль, постижение, для чего нужно определенное стечение обстоятельств и прежде всего — покой. Но это древняя мысль, не мое изобретение…
Далее, если говорить о профессии писателя, она природой своей немедленно ставит вопрос о культуре его. В наши дни писательская профессионализация — скорее поздняя, прозаиков особенно. Это, считаю, нормально. И если к тридцати годам, положим, человек, склонный к писанию, не обрел общей необходимой культуры, интеллигентности, говорить о нем как о писателе, простите, рано, он еще не писатель или, скажем так, не настоящий писатель, а человек, написавший книгу, две книги… Пусть пять книг, но не сообщивший ничего нового о жизни. Только впитав в себя опыт мировой литературы, писатель найдет для себя манеру, одному ему свойственную.
Пишется легко, податливо только тогда, когда, по своему опыту знаю, доведу себя до мучительного нетерпения. Тогда и шестьдесят страниц подряд накатать могу. А потом начинаю мучиться, все время думаю о написанном, и чем дальше, тем тревожнее на душе.
— Есть ли у вас записная книжка? — спросил я и вздрогнул, потому что Василий Макарович вскочил со стула, стремительно подошел ко мне, упер кулаки в бока и, покачиваясь с носков на пятки, заговорил, насупив брови:
— Записная книжка писателя!.. Да ты писатель ли? А уж записная книжка писателя! Вот ведь что губит-то! Ты еще не состоялся как писатель, а уж у тебя записная книжка! Ишь ты, какие поползновения в профессию, а еще профессией не овладел! Вот это злит, много злит… Слишком я уважаю эту профессию, слишком она для меня святая, чтобы еще говорить, как я встаю рано утром, как сажусь. — Он возмущенно выдохнул воздух и заключил: — Да ты результат дай сначала.
Я напомнил ему случай, о котором написал кто-то из его знакомых: «Жена Василия Макаровича Шукшина рассказывала: «Я мыла пол в маленькой квартире, где мы жили, Вася работал на кухне, я сказала: «Вася, подними ноги». Он поднял ноги, сидел и писал. Я вымыла пол, убралась и тогда на него посмотрела: «Вася все пишет, пишет, а ноги все так же вытянуты — он забыл их опустить…»
Шукшин пожал плечами, мотнул головой, вымолвил с недоумением:
— Не знаю, не помню, но было, видать, такое, раз жена говорила…
— Вы после встречи с Михаилом Александровичем Шолоховым сказали себе: надо садиться писать. Значит, все-таки литература, а не кино?
— Кино или литература?.. — Василий Макарович крепко задумался, потом ответил: — Кинематограф — такая цепкая штука. Об этом еще мой учитель, Ромм, Михаил Ильич, глубокой моей пристрастности, привязанности, благодарности человек, говорил. Я ведь начал писать с его, так сказать, легкой руки. И когда он увидел какие-то первые проблески в моих рассказах, то сразу предупредил, что потом трудно будет выбирать. Кинематограф, как и литература, обладает притягательной силой: возможность мгновенного разговора с миллионами — это мечта писателя. Однако суть-то дела и правда жизни таковы, что книга работает медленно, но глубоко и долго. Тут у одного и у другого есть преимущества.
— Ваша центральная тема?
— Ну и вопросик! Хорошо, что после вашего звонка я сосредоточился немного, успел окинуть взором то, что уже осталось за спиной, ушло. Вот, скажем, в моем сценарии «Степан Разин» меня ведет та же тема, которая началась давно и сразу, — российское крестьянство, его судьбы. На одном историческом изломе нелегкой судьбы русского крестьянства, в центре был Степан Разин.
К истории крестьянства я уже обращался, и не случайно: известно, что я по происхождению крестьянин. Степан Разин — личность сильная, интересная, самое поэтическое лицо в нашей истории, как сказал Александр Сергеевич Пушкин…
— Я перебью, извините.
— Да?
— Помните? «Мужик он был крепкий, широкий в плечах, легкий на ногу… чуточку рябоватый. Одевался так же, как все казаки. Не любил он, знаешь, разную там парчу… и прочее. Это ж был человек! Как развернется, как глянет исподлобья — травы никли. А справедливый был!.. Раз попали они так, что жрать в войске нечего. Варили конину. Ну и конины не всем хватало. И увидел Стенька: один казак совсем уж отощал, сидит у костра, бедный, голову свесил: дошел окончательно. Стенька толкнул его — подает свой кусок мяса. «На, говорит, ешь». Тот видит, что атаман сам почернел от голода. «Ешь сам, батька, тебе нужнее». — «Бери!» — «Нет». Тогда Стенька как выхватил саблю — она аж свистнула в воздухе: «В три господа душу мать!.. Я кому сказал бери!» Казак съел мясо…» — я закрыл сборник, поднял глаза на Шукшина. Тот сидел, сгорбившись, упершись подбородком в кулаки, которые поставил на угол столешницы. Помолчав, он заметил, кивнув на сборник в моих руках:
— Этот рассказ — подход к теме, к сценарию. Пока народ будет помнить Разина, художники будут делать попытки воссоздать этот сложный образ. Но с каждым разом, очевидно, по-разному… Хотелось бы уйти от шаблона и облегченного решения.