Аркадий Васильев - Понедельник - день тяжелый | Вопросов больше нет (сборник)
— Пирогами пахнет! Сегодня, пожалуй, воскресенье.
За долгий путь не только мы, двое мальчишек, но и все взрослые потеряли счет дням. Доктор Кац посмотрел в записную книжечку и подтвердил, что сегодня действительно воскресенье.
Столяр остановил нашу группу и предложил план дальнейших действий.
— Если мы пойдем по селу голодными, мы обязательно продешевим. Предложи сейчас доктору за его галоши полпуда — возьмет… А когда поест, два пуда запросит. А есть нам нечего.
Короче говоря, наша группа уселась в маленькой рощице отдыхать, а нас с Сережей Сизовым послала собирать подаяние…
Подавали нам хорошо. Высокая, худая старуха, посмотрев на меня, вытерла слезы и подала большую ватрушку. Сережке бросили даже солидный кусок вареного мяса. Только в одном доме пьяный парень выплеснул на меня ковш теплого кваса и посулил перебить ноги.
Добычу делил столяр. Ватрушку он отдал нам с Сережкой. Разыгранный по жребию кусок мяса достался доктору Кацу. Все остальное — пироги с луком и яйцами, большие куски ржаного хлеба, пресные лепешки были разделены по-братски между всеми.
Доктор Кац расстелил на коленях салфетку, разрезал мясо на небольшие кусочки, посолил и начал неторопливо есть. Вдруг он испуганно крикнул:
— Зуб!
На месте переднего зуба зияла неприятная пустота.
Потом мы до сумерек ходили по селу из дома в дом, показывали свой товар, долго торговались. Доктору Кацу повезло. Из-за его галош чуть не вышла драка, и доктор хорошо сыграл на повышении — запросил за каждую пару по два с половиной пуда. Чертыхнулись и отвесили.
Не только «мешочники», но и «организованные» боялись двух станций — Ночки и Мухтолова. На этих станциях «отбирали». О заградительных отрядах с этих станций ходили легенды. Самой романтической и распространенной была легенда о знаменитом басе из Большого театра. Как будто ехали вот в таком же «телячьем» вагоне «мешочники» из Москвы. Среди них был знаменитый артист. На станции Ночка подошел к вагону самый страшный для мешочников матрос-комиссар отряда и скомандовал:
— А ну, выбрасывай!
И вот тут-то и произошло чудо. Знаменитый бас поднялся на крышу вагона и запел «Дубинушку». Потом он спел «Вдоль по Питерской». И страшный для «мешочников» комиссар растрогался и отменил приказ.
На станцию Ночка мы приехали поздно. Никто, понятно, не спал, разговаривали шепотом, словно боялись разбудить страшного комиссара.
Когда машинист дал сильный, продолжительный гудок, столяр Сидоров шепотом сказал:
— Ну что он горло дерет! Не мог потише…
Моя мать, давно покончившая с религией, перекрестилась и, подняв глаза к потолку, попросила:
— Господи! Пронеси…
А комиссар оказался совсем не страшным: небольшого роста, с худым утомленным лицом. Подошел к вагону и тихо спросил:
— Рабочие?
Пока он при свете керосинового фонаря читал поданный Сидоровым список, двое матросов пересчитывали в вагоне людей и мешки.
— Сколько? — спросил комиссар.
— Тридцать шесть, — ответил матрос.
— Все в порядке, — довольно сказал комиссар. — Пошли дальше…
Сделав несколько шагов, комиссар вернулся и спросил:
— Нет ли у кого случайно аспирина? Порошочка бы три…
Доктор Кац торопливо, с радостной улыбкой крикнул:
— Есть! Есть! Могу дать десять…
Комиссар бережно положил порошки в деревянный портсигар с махоркой на донышке и объяснил:
— Парни у меня заболели. Один все бредит.
Доктор Кац с готовностью предложил:
— Могу посмотреть. Я врач.
Один из матросов повел доктора вдоль поезда. Мы долго видели, как болтался в темноте огонек фонаря.
Вскоре доктор Кац вернулся, сел на край нар и грустно сказал:
— Умер матросик. Аспирин, понятно, вещь. Но тиф есть тиф. Сыпняк. А у них только лепешки из колоба и зеленые яблоки… И там еще трое…
У каждого из нас, кроме ржи и пшеницы, было понемногу муки и пшена. Никто не говорил речи, никто никого не убеждал. Руки сами потянулись к мешочкам с мукой и пшеном. Горстями черпали муку и как величайшую драгоценность осторожно ссыпали в наволочку, предложенную доктором.
Муку относили наш староста столяр Сидоров и ткацкий подмастерье Птицын. Доктор Кац порылся в своем мешке, уложил в клетчатую салфетку весь запас медикаментов, сунул в карман градусник и пошел вперед показывать дорогу.
Наш поезд уходил со станции Ночка на рассвете. Когда наш вагон проходил мимо низкого барака, мы увидели у его крыльца кучку матросов. Они помахали нам бескозырками и крикнули. Они крикнули что-то хорошее, это было видно по их лицам, но мы не расслышали — машинист опять дал сильный продолжительный гудок.
Доктор Кац сидел на своем любимом месте, на втором этаже нар, у окошка, и резал на тарелочке крупное зеленое яблоко.
Домой мы ехали еще дольше. Только в Муроме нас держали неделю — не было паровозов. Двое суток стояли на каком-то полустанке и вместе с другими «организованными» пилили в лесу дрова.
А на другом полустанке мы похоронили доктора Каца. Он умер от сыпняка, не доехав до дома полтораста верст.
В нашем городе нас встретила большая толпа родственников и знакомых. Нас почти уже не ждали, кто-то пустил слух, что наш вагон при крушении раскололся на мелкие куски.
У станционного колокола стояла жена доктора Каца с тремя детьми. Она все кричала:
— Яша! Яша! Где ты, Яша? Выходи скорее, Яша!
Это было почти сорок пять лет назад. Почему я об этом вспомнил сейчас, когда я, так сказать, не у дел, корплю в институте, из которого меня хотят выжить на пенсию? Почему я никогда не вспоминал об этом раньше? Почему? Кто мне сумеет объяснить, почему из моей памяти выскочил голодный комиссар — матрос со станции Ночка, столяр Сидоров, деливший на берегу синей-синей Суры куски поданного нам хлеба, доктор Кац, отдавший все свои медикаменты? А ведь в то время я любил их всех — комиссара-матроса, Сидорова, доктора. Я считал их самыми лучшими людьми на свете. Почему же я забыл о них? А почему сегодня вспомнил? Потому, что потерял зуб, как потерял его доктор Кац?
Старею. Ничего, видно, не поделаешь, старею. Может быть, мне и впрямь пора на пенсию? Но мне еще нет шестидесяти. Почему же я так устал? Почему я все думаю о том времени, когда меня не будет? Может быть, я схожу с ума? Только этого еще не хватало.
А ЕСЛИ ОНО ХРУПКОЕ?
Я не сказала сыну, что приходил Силантьич. Человек он хороший, но я не совсем поняла его поведение на этот раз.
— Он сам, Катя, во многом виноват. И на собрании глупо себя вел, молчал, ничего не объяснил… Конечно, его здорово дружинники подсекли, особенно Соловьев. «Мы, говорит, вахту несем, а он со своей милой». Засмеялись, понятно… Кожухова туману напустила: «Индивидуалист!» Телятников его совсем добил: «Заносчив! Талантов никаких не проявил, а держит себя выше Гагарина!» Опять смех. Надо было по-хорошему выступить, все объяснить, рассеять этот туман, а твой Николай насупился и молчит.
Я его перебила:
— О себе говорить трудно… А ты бы поддержал.
— Теперь сам вижу, надо было выступить. Особенно после того, как Телятников его спросил: «Скажите, пожалуйста, товарищ Грохотов, зачем вы в партию вступаете?» А Николай ответил на вопрос вопросом: «Как это зачем?» Кожухова тут крикнула: «Он еще грубит!..» Вот тогда мне надо было выступить… Скажи Николаю, я еще приду.
И Силантьич ушел. А я все думала. Зачем в партию вступаешь? Когда меня принимали, мне такого вопроса не задали. А если бы задали? Что бы я ответила. Тоже бы, наверное, растерялась и сказала не то, что надо. Мне легче было ответить — Родина в опасности, фашисты бомбят наши города. Хочу быть в партии.
Сережа был коммунист, он уже давно воевал, а мне захотелось быть поближе к нему, совсем рядом. Как об этом рассказать?
И еще была у меня одна причина, о которой рассказать тоже трудно. Как я могла рассказать о Варваре Андреевне? Я зашла к ней и увидела, как она ставила в стенной шкаф банки со сгущенным молоком. Их было много, штук тридцать, если не больше. Я ее спросила: «Зачем вам столько?» А она удивилась: «Как это зачем? Через две недели в магазинах будет пусто». — «Но вы же одна. Куда вам?» А она опять удивилась: «А разве мне одной есть не надо?»
Я не сдержалась и сказала: «Как же вам не стыдно! Такое несчастье, а вы только о себе думаете». Она рассердилась, дверцы у шкафа захлопнула и крикнула: «А вы свой нос куда не надо не суйте! Тоже мне контролер… Вы что, в партию записались?»
Как я могла объяснить, что после этого случая я совсем решила — вступлю в партию. И все жалела, что Сережа об этом моем решении не знает.
Наверное, оттого, что наше счастье с Сережей было такое недолгое, мне очень тревожно за Колю и за Надю. Я о своих мыслях никому не скажу, ни с кем не поделюсь, буду хранить в себе. Зачем она несколько раз сказала мне: «Я так благодарна Коле, вы даже представить не можете!» Неужели она не понимает, что дело тут не в благодарности? Любишь, ну и люби. А если один будет все время благодарен, настоящей семейной жизни не выйдет… Коля ни одного раза при мне про Нинку ничего не сказал. Но я понимаю, было бы лучше, если бы Нинка была его дочь.