Аркадий Васильев - Понедельник - день тяжелый | Вопросов больше нет (сборник)
Думаю про все это невеселое, а говорю другое:
— Спасибо за доверие, Александр Георгиевич. Что ж думать. Согласен.
— Вот и прекрасно.
Не суждено было мне с Александром Георгиевичем поработать подольше — умер он. Рак у него был. Он про свою страшную болезнь знал и работал, пока не свалился. Железный был человек!
Никому на свете, ни одной душе не могу я рассказать, с какими мыслями я жил в предвоенные годы — с тридцать восьмого по сорок первый. Я понял — мое выдвижение на пост заместителя председателя облисполкома дело случая. А меня через полгода председателем избрали, поскольку председателя перебросили на Дальний Восток, на место кого-то «загремевшего». Тогда эти «переброски» в большой моде были. Я еще понял: выдвинуться случайно можно, а удержаться случайно нельзя, надо укреплять позиции. Вопрос — чем и как? Хорошей работой? Удовлетворением нужд трудящихся? Моих, так сказать, избирателей? Что такое хорошая работа? Из чего она слагается? Вовремя нужное решение принять. Вовремя доложить высшему начальству о принятых мерах. Об этом я особенно всегда заботился, и аппарату от меня за задержку справок, докладов и других документов в столицу доставалось по всей строгости.
Нужды трудящихся! Их много было, этих нужд, было, есть и еще долго будет. Надо выбирать такие, у которых все сроки миновали.
И еще я понял — избиратели на мою судьбу могут влияние оказать, разумеется, в худшую сторону, только тогда, когда я уж очень большое безобразие разведу: на письма трудящихся отвечать вовремя не буду, обману бессовестно. Стало быть, на письма — в срок, обманов не допускать, многого не обещать.
Хорошо еще поменьше говорить. Кто-то рассказывал мне в веселую минуту, что в одной из наших республик министр по делам кинематографии шесть лет продержался на четырех фразах: «Оставьте, я посмотрю!», «Хорошо, я долежу», «Есть такое мнение» и «Я посоветуюсь с народом».
Он таким вот образом министерством и управлял. Заметьте, ни одного категорического слова, никакой личной инициативы.
И самое главное — стараться по мере сил не сердить вышестоящих товарищей, не давать им, так сказать, повода для проявления гнева: не обо всем докладывать, что стряслось; на устные запросы отвечать бодро, не хныкать; о выполнении планов сообщать немедленно, телеграфно, желательно «молнией»; о невыполнении — лучше не сообщать, в крайнем случае почтой и после того, как в других областях и краях начальственная гроза отгремит, — короче говоря, не забывать, под кем ходишь…
Это я так, по ходу мыслей вспомнил.
Пишут воспоминания полководцы, поэты, композиторы, актеры. И никто еще не написал воспоминаний советского работника областного масштаба тех лет. А сколько поучительного можно было бы рассказать…
Помню, явилась ко мне Делегация колхозников из одного района:
— Пересмотрите наши государственные акты на вечное пользование землей.
— Как это так, пересмотрите? В чем дело?
— В том, что в наши акты много неудобных земель включено: болота, пески и еще черт знает что. И со всей земли налог…
— А что вы раньше смотрели?
— Проглядели… Да не мы, те, кто акт получал, давно отсутствуют: кто помер, кто в город перекочевал.
— Не можем. Не полагается.
Так и не пересмотрели… Возможно, надо бы пересмотреть, но ведь для этого пришлось бы центральные органы беспокоить…
Интересное бы чтение получилось, полезное. Может, мне самому заняться? Не выйдет. Надо было в свое время дневник вести, все записывать….
Как-то моя дуреха сказала мне:
— Купил бы ты мне, Ваня, рояль или пианино. Я бы начала музыке учиться.
В другое время послал бы я ее, голубушку, с этой причудой к дьяволу чай пить, а тут у меня мысль — надо ее хоть чем-нибудь занять, иначе от безделья задумываться начнет.
Купил я ей пианино, пусть стучит. Нанял учительницу из нашего музыкального техникума, Елену Максимовну, женщину добрую, пожилую. Потом я узнал, как Елена Максимовна отказывалась, — очень уж ей не хотелось понапрасну время тратить. Но директор техникума мужик был твердый, припугнул увольнением. Сколько за нашими руководящими спинами происходит такого, что, когда узнаешь, только руками разведешь.
Хорошо, что музыкальная блажь у моей благоверной прошла быстро. Все дело, оказывается, было в том, что жена первого секретаря Александра Георгиевича была первоклассная пианистка, даже на каком-то конкурсе, чуть ли не па международном, получила премию. После смерти мужа она немедленно уехала в Москву, и моей дурехе подражать стало некому — у нового секретаря жена оказалась женщиной обыкновенной, матерью троих детей.
Долго моя дуреха к пианино не прикасалась. Однажды поднимаюсь я по лестнице и слышу: до-ре-ми-фа-соль-ля-си и снова до-ре-ми-фа-соль-ля-си…
Спрашиваю супружницу:
— Осваиваешь?
— Вещь берегу…
Кто-то сказал ей, что, если инструмент долго стоит без употребления, он может испортиться. Она и начала раз в неделю, по средам, гаммы выстукивать и выстукивала, пока соседи не взбунтовались…
Вчера за обедом жена сказала:
— Ваня, что это у тебя с зубами?
И подала мне зеркальце. Я глянул и чуть не обмер — у самого переднего зуба не хватало большого куска — выкрошился. Мне и так было очень неприятно, а жена говорит:
— Где кусочек-то? Уж не съел ли ты его?
Кусочка я не нашел, хотя для верности даже под столом полазил.
— Выходит, съел…
— Нехорошо это, Ваня. Дурная примета…
Я чертыхнулся и ушел в кабинет, лег на диван и сразу вспомнил, как в 1919 году погиб доктор Кац.
В то время рабочие из нашего голодного города ездили за хлебом «организованно». Были «частники», «мешочники» и были «организованные». «Организованные» получали товарный — «телячий», как тогда говорили, — вагон, строили в нем нары и отправлялись в «хлебородные» губернии на поиски хлеба. Ехали медленно, подолгу стояли на полустанках и разъездах, на больших станциях застревали на два-три дня. Выбирали делегацию от нескольких вагонов и посылали ее уговаривать железнодорожное начальство «смилостивиться и пропустить». Возвращались домой через месяц-полтора. Возвращались иногда не все — кое-кого по пути выхватывал сыпняк, других сваливала не менее страшная в ту пору дизентерия. Одним словом, всякое бывало…
Мать прихватила меня с собой именно на этот случай — свалится она, останусь я и довезу до дому добытый хлеб. Было мне в ту пору неполных пятнадцать лет. И еще один из «организованных», наш сосед столяр Сидоров, взял с собой Сережку, моего ровесника.
У каждого «организованного» в мешке с лямками хранился обменный фонд — десятка два метров «мануфактуры» — ситца и сатина, по нескольку кусков коричневого, почти черного мыла, сваренного фабричным мыловаром, и разные другие не менее ценные вещи — отпоротый от жениной шубы меховой воротник, полушалки, ботинки на пуговицах, надеваемые только по большим праздникам и сохранившие поэтому свой вид, скатерти, тюлевые занавески и накидки для подушек — все, что нашлось дома.
Общую зависть вызвали две пары совершенно новых, блестящих мужских галош, владельцем которых был наш фабричный доктор Кац.
Когда доктор вытащил галоши из мешка, все ахнули. Столяр Сидоров поднес галоши ко рту, подышал на глянец и с восхищением произнес:
— Меньше пуда не дадут!..
И разгорелся спор, сколько отвалят доктору за галоши. Одни доказывали, что за такую редкость надо просить два пуда, другие уверяли, что можно три…
А нас с Сережкой доктор удивил не галошами, а белой тарелочкой и большим хитроумным складным ножом, в котором была уйма предметов: нож, вилка, шило, ножницы, какие-то крючки и закорючки.
Еды у доктора, как и у всех, было мало: картошка, которую варили на остановках, зеленый лук и черные, тяжелые, как камень, лепешки из жмыха. Все в вагоне ели как люди — бережно макали картошку и лук в крупную, желтую соль, насыпанную на листочек подорожника. Доктор ел по-своему, как сказала мама, «по-ихнему, по-интеллигентному». Он резал картошку на тарелочке небольшими дольками, аккуратно солил и брал кусочки не руками, а вилкой. Поев, он каждый раз тщательно мыл тарелочку и завертывал в клетчатую салфетку.
Посидев немного, доставал подушку в розовой наволочке и укладывался отдыхать. Он говорил: «Сберегать энергию!»
Недели через две добрались мы до города Алатыря, оставили в загнанном в тупик вагоне двух дежурных и отправились по окрестным деревням.
Наша группа, в которую попал и доктор Кац, к полудню добралась до большого села на берегу Суры.
День выдался превосходный, и Сура под ярким солнцем казалась синей-синей.
Еще за околицей мы почувствовали вкусный запах. Столяр Сидоров, у которого картошка кончилась два дня назад, с завистью сказал:
— Пирогами пахнет! Сегодня, пожалуй, воскресенье.