Монах - Мэтью Грегори Льюис
Нельзя сказать, что Амброзио остался бесчувственным к упрекам девушки. Сердце его сжалось от ощущения, что он поступил с нею слишком сурово. Поэтому он задержал настоятельницу и попытался заступиться за бедняжку.
– Сила ее отчаяния, – сказал он, – доказывает, что порок еще не стал ей привычен. Возможно, обращаясь с нею несколько терпимее, чем обычно практикуется, и несколько смягчив уставное наказание…
– Смягчить, отец? – перебила его госпожа аббатиса. – Это, простите, не ко мне. Законы нашего ордена, простые и строгие, в последнее время несколько позабыты; но преступление Агнес говорит о необходимости их восстановить. Я оповещу обитель о своем намерении, и Агнес будет первой, кто ощутит непреклонность этих законов, которым мы будем следовать до последней их буквы. Прощайте, отец!
Она поспешно покинула часовню. Амброзио сказал про себя: «Я выполнил свой долг!»
Однако это не успокоило его. Чтобы отвлечься от смутных мыслей, которые вызвала тяжелая сцена, он вышел из часовни в монастырский сад. Во всем Мадриде не было места более красивого и ухоженного. Сад был разбит с утонченным вкусом; изысканнейшие цветы составляли его роскошное убранство, и, хотя их расположение было искусно продумано, казалось, будто это дело рук самой Природы. Посреди беломраморных водоемов били фонтаны, неустанно освежая воздух; ограда сплошь заросла вьющимся жасмином, лозами и жимолостью. Ночь придавала саду еще большую прелесть. Полная луна плыла по безоблачному синему небу, в ее свете листва деревьев поблескивала, а струи фонтанов рассыпались серебряными искрами; легкий ветерок, пролетая вдоль аллей, впитывал аромат цветущих апельсинов, и соловей распевал, прячась в искусственной чаще. Туда и направил аббат свои стопы.
В самой глубине рощицы был устроен незамысловатый грот, наподобие пещеры отшельника. Стены были сделаны из переплетенных древесных корней, щели между ними заполняли мох и побеги плюща. Они примыкали к нагромождению камней, по которым каскадом стекал естественный водопад. К нему с обеих сторон примыкали земляные скамьи. Погруженный в свои мысли, монах подошел к входу. Царствовавший вокруг покой и сладостная нега умерили волнение в его душе.
Он вошел, желая отдохнуть, но остановился, заметив, что место занято. На одной из скамей кто-то лежал в меланхолической позе, подпирая голову рукой, видимо, предаваясь размышлениям. Приблизившись, монах узнал Розарио; молча смотрел он на юношу, не входя в грот. Через несколько минут послушник переменил позу и устремил взгляд на противоположную стену.
– Да, – сказал он с глубоким, жалобным вздохом. – Я чувствую, как ты был счастлив, и насколько несчастен я. Счастье выпало бы и мне тоже, сумей я настроиться, как ты! Смотреть с отвращением на род людской, похоронить себя навеки в непроходимой пустыне и забыть, что в мире существуют люди, достойные любви! Боже! Какое это блаженство – быть мизантропом!
– Очень необычная мысль, Розарио, – сказал аббат, войдя в грот.
– О! Вы здесь, преподобный отец? – вскрикнул послушник.
Вскочив в смятении, он поспешно натянул на голову капюшон и скрыл лицо. Амброзио опустился на скамью и заставил юношу сесть рядом.
– Не следует так сильно предаваться унынию, – сказал он. – Что заставило тебя считать благословением ненависть к людям, самое отвратительное из всех чувств?
– Чтение этих стихов, отец. – Юноша указал на мраморную табличку, вставленную в противоположную стену. – До сих пор я не замечал ее. Яркий лунный свет позволил мне прочесть эти строки; и как же я завидую тому, кто познал это чувство!
Аббат присмотрелся и прочел надпись:
О ты, что днесь читаешь эти строки!
Не думай, что покинул мир далекий
И затворился в келье одинокой
Я от стыда.
Что совести меня укор жестокий
Привел сюда.
За мною нет вины. Своею волей
Отринул я придворные покои,
Пресытившись чванливою толпою,
Я свет узнал.
Гордыня с Похотью, вельможи Преисподней
Там правят бал.
На праздничных пирах и в будуарах
Любовь и дружбу делают товаром,
Меч праведный не чести служит яро,
А подлецу,
И жизнь моя, растраченная даром,
Идет к концу.
Отверг я света блеск. В убогой келье
Бестрепетно я справил новоселье.
Не предаваясь грешному веселью,
Чураясь лжи,
Избрал я для себя заветной целью
Благую жизнь.
О путник! Если горе никакое
Не омрачило твоего покоя,
Ты молод и доселе незнакома
Тебе тоска,
Наверно, посмеешься надо мною
Ты свысока.
Но коль предаст тебя любви услада,
Изгнанье станет доблести наградой
И приведет тебя в преддверье ада
Твой путь земной,
Поверь, тебе удел мой будет сладок,
И страшен – твой!
– Если бы было возможно человеку столь полно ограничиться самим собой, абсолютно подавив человеческую природу, – сказал Амброзио, дочитав до конца, – и все же чувствовать те удовлетворение и спокойствие, которые выражают эти строки, я могу признать, что жить так было бы более желательно, нежели в мире, чреватом всевозможными пороками и безумствами. Но такого не бывает. Эту надпись поместили сюда просто для украшения грота. И отшельник, и его чувствования – воображаемые.
Человек рожден для общества. Как ни мало он может быть привязан к миру, ни забыть его полностью, ни допустить, чтобы его полностью забыли, никогда не сможет. Преступления или глупость человечества вызывают у мизантропа ненависть, и он бежит; он решает стать отшельником и погребает себя заживо в какой-нибудь пещере под мрачной скалой.
Пока ненависть горит в его сердце, он, вероятно, может быть доволен своим положением; но когда страсти начнут остывать, когда Время смягчит его горе и исцелит те раны, из-за которых он избрал одиночество, как ты думаешь, удовольствуется ли он обществом Пустоты? О нет, Розарио. Без поддержки кипящих страстей он чувствует все однообразие своей жизни, и сердце его становится добычей скуки и усталости. Он озирается вокруг и обнаруживает, что остался один во всей Вселенной. Тяга к обществу возрождается в его душе, и он начинает страдать по миру, который сам же покинул. Природа лишается очарования в его глазах: ведь рядом нет никого, чтобы указать на ее красоты или разделить его восхищение ее совершенством и разнообразием. Взобравшись на обломок какой-нибудь скалы, он созерцает водопад пустыми глазами; великолепие заката оставляет его равнодушным. Медленно возвращается он в свою лачугу под вечер, потому что никто там не ждет его; без удовольствия съедает