Диалоги об Атлантиде - Платон
Лах. Выходит.
Сокр. Посмотрим же, в чем она благоразумна: во всём ли, как в великом, так и в маловажном? Например, назовешь ли ты мужественным того, кто с благоразумною твердостью расточает деньги, зная, что расточивши их, он приобретет более?
Лах. О нет, клянусь Зевсом.
Сокр. А врача, который не смягчается, но остается твердым, когда сын его, либо кто другой, страдая воспалением в легких, просить пить или есть?
Лах. Нет, и это не такое мужество.
Сокр. А человека твердого на войне, который хочет сразиться, благоразумно рассчитывая и зная, что ему помогут другие, что он вступит в дело с неприятелем не столь многочисленным и более слабым, чем собственный его отряд, и что при том самая позиция его лучше, – человека, твердо опирающегося на такие расчеты и способы, назовешь ли ты мужественнее того, который решился оставаться и быть твердым в противоположных обстоятельствах своего лагеря?
Лах. Мне кажется, Сократ, что при противоположных обстоятельствах лагеря более мужества.
Сокр. И однако ж, мужество последнего будет не так рассудительно, как первого?
Лах. Правда.
Сокр. Равным образом и в конном сражении, твердый со знанием, по твоему мнению, не столь мужествен, как твердый без знания?
Лах. Мне кажется.
Сокр. Тоже утверждаешь ты о твердости и пращников, и луконосцев, и других воинов?
Лах. Конечно.
Сокр. А те люди, которые, вздумав сойти в колодезь и, хоть не умеют, захотевши плавать, твердо решались бы на это, или иное подобное дело, – те, по твоему мнению, мужественнее ли других, опытных в этом искусстве?
Лах. Кто же бы сказал иначе, Сократ?
Сокр. Конечно никто, у кого подобные мысли.
Лах. Да и я таких же мыслей.
Сокр. Однако ж, Лахес, эти люди подвергаются опасностям и бывают тверды, безрассуднее, чем те, которые делают то же с искусством.
Лах. Кажется.
Сокр. Но безрассудная дерзость и твердость не казалась ли нам прежде постыдною и дурною?
Лах. Конечно.
Сокр. А мужество мы признали чем-то хорошим.
Лах. Да, признали.
Сокр. И вот теперь опять постыдное, то есть безрассудную твердость называем мужеством.
Лах. Видно так.
Сокр. Что ж? хорошо ли мы говорим?
Лах. Нет, клянусь Зевсом, Сократ, по-моему, нехорошо.
Сокр. Стало быть, как ты говорил, Лахес, я и ты гармонируем не дорически; потому что дела у нас не согласны со словами. Если бы кто-нибудь слышал наш разговор, то сказал бы, что на деле-то мы, кажется, храбры, а на словах – не совсем.
Лах. Весьма справедливо.
Сокр. Что ж? хорошо ли быть такими?
Лах. Вовсе не хорошо.
Сокр. Хочешь ли долее оставаться при том, что мы говорили?
Лах. При чем и как долее?
Сокр. При том мнении, которое велит быть твердым. Если угодно, мы тоже удержимся и будем тверды в исследовании своего предмета, чтобы мужество не смеялось над нами, будто мы не мужественно рассматриваем его, когда оно, по нашим же словам, состоит в твердости.
Лах. Я готов, Сократ; не отстану, хоть и не привык к такому роду речей. Во мне есть охота рассуждать; но досадно, что не умею выразить своих мыслей. Мне кажется, я понимаю, что такое мужество; только у меня как-то ускользает собственное понятие, так что я не могу заключить его в слово и сказать, что оно такое.
Сокр. Но порядочный ловчий должен преследовать свою добычу, друг мой, а не оставлять ее.
Лах. Без сомнения.
Сокр. Не угодно ли, пригласим на ловлю и Никиаса? Может, он будет успешнее нас.
Лах. Согласен; почему не так?
Сокр. Поспеши же, Никиас, к друзьям своим, обуреваемым словами, и, если имеешь силу, помоги им в их недоумении. Ты видишь, как плохо наше дело: скажи, что почитаешь ты мужеством, разреши наше сомнение, вырази словом мысль твою.
Ник. Да я давно вижу, Сократ, что вы нехорошо определяете мужество: вы не воспользовались тем, что когда-то сам ты прекрасно говаривал.
Сокр. Чем же это, Никиас?
Ник. Я часто слыхал, как ты утверждал, что каждый из нас добр в том, в чем мудр, а не добр в том, в чем невежда.
Сокр. О, клянусь Зевсом, Никиас, ты говоришь правду.
Ник. Поэтому, если мужественный добр, то явно, что он мудр.
Сокр. Слышишь, Лахес?
Лах. Слышу, только не совсем понимаю слова его.
Сокр. А я, кажется, понимаю; мне кажется, мужество, по его мнению, есть мудрость.
Лах. Какая же мудрость, Сократ?
Сокр. А почему ты его-то не спросишь об этом?
Лах. Спрашиваю и его.
Сокр. Так скажи ему, Никиас, какая мудрость, по твоему мнению, есть мужество. Уж конечно не игра на флейте?
Ник. Нет.
Сокр. И не игра на цитре?
Ник. Совсем нет.
Сокр. Что же она? какое знание?
Лах. Ты ладно спрашиваешь его, Сократ; пусть-ка скажет, что разумеет он под именем мудрости.
Ник. Я разумею, Лахес, знание того, чего должно страшиться и на что отваживаться, как на войне, так и во всём другом.
Лах. Какие нелепости говорит он, Сократ!
Сокр. Что же называешь ты тут нелепым, Лахес?
Лах. Что называю? – Мудрость ведь отлична от мужества.
Сокр. Но Никиас с этим несогласен.
Лах. Конечно, клянусь Зевсом; потому-то слова его и вздор.
Сокр. Так лучше нам научить его, чем бранить.
Ник. Нет, Сократ; Лахесу, кажется, потому не угодно ничего видеть в моих словах, что сам он ничего не сказал.
Лах. Да, да, Никиас; я еще постараюсь доказать, что ты действительно ничего не сказал. Вот например, в болезнях – не врачи ли знают, чего должно бояться? Но зная это, мужественны ли они? Врачей называешь ли ты мужественными?
Ник. Нет.
Лах. Конечно и земледельцев также, – хотя они и знают, чего надобно бояться в земледелии. Равным образом знают и другие мастера, что опасно и неопасно в их мастерствах, и, однако ж, от того нисколько не мужественны.
Сокр. Ну, как тебе кажется, Никиас? Лахес говорит что-то.
Ник. Да, говорит, только неправду.
Сокр. Как же?
Ник. Он думает, будто врачи знают о больных больше, чем могут сказать: это здорово, а это нездорово. Ведь им только это и известно. А знают ли они, по твоему мнению, Лахес, кому опаснее быть здоровым, нежели больным? Разве ты не веришь, что многим лучше не выздоравливать от болезни, чем выздоравливать? Скажи-ка: лучше ли, думаешь ты, всем жить, или некоторым умереть?
Лах. Я допускаю последнее.
Ник. Но человек, находящий свою выгоду в смерти, того ли должен бояться, чего другой, которому выгоднее жить?
Лах. Не думаю.
Ник. А