Мы даже смерти выше... - Логвинова Людмила
горьковской упаковке:
―…И где лабазник пьет, не тужит, вещает миру он всему,
что он дотоле с богом дружит, пока тот милостив к нему…‖
С богом тоже ничего не светит. Без него даже веселее
расставаться с прошлым,
―…где людям не во что одеться, где за душой — одни
портки, где старики впадают в детство, а дети — метят в
старики…‖
Старик, впадающий в детство — лейтмотив детских
воспоминаний, неизменный при всех вариантах (не только же
138
после фильма вспоминается Майорову старая деревня). Иногда
варианты не очень сходятся: потерявший память родной
дедушка вызывает жалость и сочувствие. Но еще сильнее
ненависть внука к такой жизни и такой старости, тем более,
когда соответствующая картина (кинокартина) подкреплена
авторитетом основоположника советской литературы. Дом
прошлого обречен:
―Его я видел на экране, он в сквозняке, он весь продрог. Тот
дом один стоит на грани, на перекрестке двух эпох‖.
Довольно точный автопортрет души, находящей себя на
этом перекрестке. Советский порыв: душа отрывается от
проклятой крестьянской пуповины…
Конечно, Иваново-Вознесенск конца 20-х годов — уже не
тот светоч зарождающегося пролетарского сознания, каким он
прослыл за десятилетие до того, во времена Воронского и
Луначарского. Теперь это средний провинциальный советский
город… но подростку, жаждущему учиться, учиться и учиться,
тут действительно открываются ―все пути‖.
Хотя быт остается во многом деревенским. Один
поэтический эпизод помогает высветить эту сторону жизни.
Дело происходит ―между прочим, на трамвайной остановке‖. То
есть в городе. Наш герой примечает незнакомую миловидную
девушку — ―гражданку в белом платье‖ и примеривается, не
предложить ли ей свое внимание. Потом думает: нет, не стоит,
наверняка ее ждут дома — ―на крыльце иль у калитки кто-то
встретит‖.
Какое крыльцо, какая калитка! Ведь город, трамвай, да и
белое платье — не деревенский сарафан, не говоря уже о зипуне
каком-нибудь, заштопанном!
Нет, все правильно. Деревянный домик на окраине города.
Перекресток эпох. Стартовая площадка для души, которая вот-
вот взмоет с перекрестка.
Взмоет — с трудом выдерживая и новое городское житье,
где многоэтажные дома с лифтами, толчея общежитий. А в
памяти — рука любимой, отворяющая окно… Не в дверь он к
ней стучится — в окно: тоже ведь точно подмеченная черта
деревенской любви. И березка под этим окном…
139
А где же свинцовые мерзости? Они — сами собой. Живут в
сознании, твердеют хрестоматийными картинками.
―Был стол в далекий угол отодвинут. Жандарм из печки
выгребал золу. Солдат худые, сгорбленные спины свет
заслонили разом. На полу — ничком отец. На выцветшей иконе
какой-то бог нахмурил важно бровь. Отец привстал, держась за
подоконник и выплюнул багровый зуб в ладони, и в тех ладонях
застеклилась кровь. Так начиналось детство… Падая, рыдая, как
птица, билась мать. И, наконец, запомнилось, как тают,
пропадают в дверях жандарм, солдаты и отец…‖
Сильная сцена, но не очень четкая. Чье это детство тут
начинается? По всему, картинка начала века, ну, может,
столыпинских времен. Отец героя умрет, когда сын еще в
колыбели, мальчика растит отчим, и в других стихах все это
зафиксировано. А тут все сдвинуто… хотя поэтически, — очень
точно, если иметь в виду восприятие мальчика:
―…Ужасно жгло. Пробило, как навылет жарой и ливнем.
Щедро падал свет. Потом войну кому-то объявили. А вот кому
— запамятовал дед‖.
Так это дед рассказывает? Война, судя по всему, японская.
Впрочем, может, и империалистическая. А ―отец‖, здесь
описанный, на самом деле дед, когда он был моложе и еще не
потерял память?
Все это — случайно уцелевшие куски незаконченной поэмы
Майорова ―Семья‖ (вернее, писался роман в стихах — молодые
дарования, чуявшие скорую гибель, хватались за пушкинский
жанр как за пропуск в будущее — и никто не успел написать: ни
Кульчицкий, ни Коган…)
У Майорова, однако, и в этих фрагментах прочитывается
эмоциональный контекст:
―Мне стал понятен смысл отцовских вех. Отцы мои! Я
следовал за вами с раскрытым сердцем, с лучшими словами.
Глаза мои не обожгло слезами. Глаза мои обращены на всех‖.
Еще один взмах — и он присоединяется к дружине, имя
которой: ―Мы‖. Поколение, торопя события, маркирует себя
исповедниками ―сорокового года‖. В Москве Майоров
поступает в университет. Стромынка, Огаревка, Горьковка —
140
места легендарные: общежития, библиотека. Но скоро находит
дорожку к ифлийским и литинститутским сверстникам, так что
на поэтических сходках, где тон определяют Слуцкий и Коган,
Кульчицкий и Луконин, Наровчатов и Кауфман (впрочем, уже
Самойлов), ―из публики‖ все чаще кричат:
— Пусть почитает Майоров с истфака!
И он читает, забирая зал:
Так в нас запали прошлого приметы.
А как любили мы — спросите жен!
Пройдут века, и вам солгут портреты,
Где нашей жизни ход изображен…
Поразительна перекличка — с Коганом, с другими
сверстниками: они не верят, что их поколение потомки запомнят
в достоверности! Словно чувствуют, что их поколение —
уникально! В то, какими они были на самом деле, просто не
поверят: пригладят, припудрят. Надо прорваться сквозь
будущие мифы! И Майоров прорывается:
Мы были высоки, русоволосы.
Вы в книгах прочитаете, как миф,
О людях, что ушли, не долюбив,
Не докурив последней папиросы…
Эти строчки становятся мифом! Легендой! Реальностью
памяти! И входит в летописи поэтической дружины высокий
русоволосый красавец с папиросой, зажатой в волевых губах.
На самом деле Майоров довольно застенчив… ―Тебе,
конечно, вспомнится несмелый и мешковатый юноша, когда ты
надорвешь конверт армейский белый с ―осьмушкой‖
похоронного листа…‖
Где-то уже кружится этот лист… Но ближе — та, к которой
обращены стихи и помыслы. С нею прочнее всего связано
лирическое ―Я‖ Николая Майорова. Это ―Я‖ спрятано в глубине.
А на знамени — мета поколения: звонкое, звездное: ―Мы‖!
―Мы жгли костры и вспять пускали реки…‖
―Мы брали пламя голыми руками…‖
―Мы в плоть одели слово Человек…‖
Все то же горьковское слово — из сатинского монолога, из
поэмы ―Человек‖.
141
Мета поколения — планетарность. Земшарцы!
И у Майорова так:
―Моя земля — одна моя планета…‖
―Мне вселенная мала…‖
―Весь мир вместить в дыхание одно…‖
И еще мета поколения: зависть к старшим, что поспели к
пьянящей поре гражданской войны и теперь повествуют
младшим:
―…о боях, о жаркой рубке начинается рассказ…‖
―Бой кровавый не забыт…‖
―Этой славы, этой песни никому не отдадим…‖
Действительно уникальный склад души: революция и
гражданская война — как неслыханное счастье…
Соответствующий ряд политических символов: крейсер
―Аврора‖ достреливает до светлого будущего. Революционер
спокойно идет на казнь. Освободитель, которого Россия ждала
тысячелетия, — Ленин. Точка, вокруг которой вращается Земля,
— Московский Кремль…
Истфак подталкивает студента Майорова и к тысячелетним
ассоциациям. Он ловит ―древний запах бронзовых волос‖,
ощупывает ―звериные шкуры‖ далеких пращуров. Меж
призраками ―тощих монгольских деревень‖ и мифической
Элладой простирается его Вселенная. Меж Седаном прошлого