Шри Ауробиндо - Шри Ауробиндо. О себе
Потом, за мое переложение «Викраморваши» Калидасы он обвиняет меня в новом романтизме девятнадцатого века и фальшивой имитации елизаветинской драмы; но пьеса Калидасы романтична по всему своему тону, так что Калидасу можно было бы назвать предшественником елизаветинцев, опередившим елизаветинскую эпоху более чем на тысячу лет; собственно говоря, такова едва ли не вся древняя санскритская драматургия, хотя и без трагизма, и в общем и целом ее скорее можно определить как елизаветинскую романтическую комедию. Потому я не думаю, что погрешил против автора, придав переводу романтическое звучание и сделав его елизаветинским, даже если в итоге добился лишь «безжизненного псевдоелизаветинского» стиля. Человек, знающий оригинал на санскрите и кто, будучи индийцем, считается в Англии хорошим критиком, а также поэтом, чье отношение ко мне и к моей работе было всегда недружелюбным, тем не менее горячо хвалил мой перевод и сказал, что, если Калидасу вообще можно перевести, его нужно переводить только так. Такая оценка, сделанная истинным знатоком предмета, наверное, может перевесить обвинения Х. Его замечания к переводу из Бхартрихари[158] более обоснованны, но вот тут вина не Бхартрихари, – чьи эпиграммы столь же кратки и лапидарны, как у греков, – а моего перевода, в который проникло мое тогдашнее пристрастие к романтизму: перевод достаточно честно передает мысли санскритского автора, но не его дух и манеру стиля. Тем не менее можно утешиться тем, что он являет собой «приятное чтение» – нужно же радоваться мелким радостям в мире отнюдь не дружелюбной ко мне критики. В конце концов это не собственные, а переводные стихи, и только очень немногие могут питать надежды преодолеть расстояния в тысячи миль и сравняться с такими достижениями в этой области, как блестящий и абсолютно неточный по существу перевод Фицджеральда из Омара Хайяма или абсолютно неточные переводы из Гомера Попа[159] и Чэпмена[160] , которые можно назвать замечательными самостоятельными произведениями с заимствованным содержанием. Х ничего не говорит отдельно про «Любовь и Смерть», которая вам так сразу понравилась, про «Стихи», про «Урваши» и «Персея-освободителя»[161] , хотя эту драму он, по-моему, определяет как слабую псевдоелизаветинскую пьеску; но, возможно, он их не касается лишь потому, что не успел толком прочесть или же не смог найти первый том. А возможно, они входят у него в число тех моих сочинений, которым он дает общую оценку, говоря, что им всем недостает яркости и насыщенности, свойственных истинно вдохновенной поэзии, и, классифицируя их, ставит в один ряд со стихами Уотсона[162] , Стивена Филипса[163] и других авторов периода упадка романтизма. Я ничего не знаю о творчестве Уотсона, если не считать одного-двух случайно прочитанных стихов, и если судить по ним, то я бы назвал его настоящим поэтом, у которого хорошо разработаны образность языка и метрика, но слабоваты идея и содержание, так что, возможно, мои стихи хотя бы в этом отношении всё же сильнее, поскольку в рецензии в «Литературном приложении» к «Таймс» как их единственное положительное свойство при отсутствии вдохновенности отмечены именно глубина мысли и техническое совершенство. Стивен Филлипс другое дело; я читал его «Марпессу» и «Христа в Гадесе» («Христа» в машинописном варианте) незадолго до отъезда из Англии, и они произвели на меня сильное впечатление, вызвав искреннее восхищение. Недавно я прочел, что Филлипс теперь забыт, но если забыты и эти два стихотворения, то я это назвал бы большой потерей для поколения, предавшего их забвению. Поздние его стихи меня разочаровали, так слог остался блестящим, но пропали высокие устремления. Единственный поэт того времени, который действительно оказал на меня определенное влияние, был Мередит[164] , в особенности его «Современная любовь», которая, по-видимому, повлияла на становление моего раннего стиля в поэзии. Других поэтов заката романтизма я не читал. Из более поздних или из не принадлежащих к этому направлению авторов я знаю только А. Е.[165] и Йейтса[166] , немного Френсиса Томпсона[167] , его «Небесную гончую» и «Царствие Божье», и несколько стихотворений Джеральда Хопкинса[168] ; но Хопкинса и Томсона я узнал поздно, Хопкинса совсем недавно, так что оба они не могли оказать на меня влияния, хотя один английский критик в Индии меня хвалил, называя производным от Суинберна с Хопкинсом, а другие выдвигали предположение, будто моя любовь к сложным эпитетам берет начало от Хопкинса! Если не считать Арнольда[169] , чье влияние на меня заметно, поэтами викторианского романтизма, повлиявшими на меня, были, наверное, подсознательно Теннисон[170] и Суинберн, но ранний, поскольку более поздние его стихи мне не нравились. Тем не менее, вполне возможно, что общая атмосфера всего того периода заката викторианского романтизма – если это был закат – послужила отливкой для моих работ, которые безусловно несут на себе отпечаток того времени, когда они были написаны. Беда моих стихов с точки зрения признания их широкой публикой заключается в том, что ранние, вошедшие в состав «Поэтического сборника», принадлежат прошлому, и теперь, когда эстетическая среда изменилась так резко, у них мало шансов на признание, тогда как последние мои мистические стихи, а также «Савитри» принадлежат будущему, и, вероятно, придется им ждать следующего поворота. Что же касается мистических стихов, которые ваш друг хвалит в столь высоких выражениях, то другие их критиковали не меньше, чем он всё остальное. Некоторые критики писали, что в них нет духовного чувства и не видно духовного переживания; по их мнению, это сугубо ментальные построения с умозрительной образной системой и, следовательно, не имеющие истинной ценности духовной и мистической поэзии.
Таким образом, что мы получаем в итоге? Что я тут должен принять как результат проверки моего сознания на эстетичность? Это правда, звучат и голоса с другой стороны, не только моих учеников, но людей, которые не имеют со мной такой связи. Мне говорили про безымянных, то есть не известных широкому кругу людей, которые в Англии случайно прочли «Любовь и Смерть» и почувствовали тот же внезапный восторг, что и вы; другие даже восхищались моими ранними стихами, находя там и то прекрасное и вдохновенное, которого не нашли Х. и рецензент из «Таймс». Правда так же, им каждому нравится свое: Эндрюс, пытаясь доказать, что я крупный поэт, цитирует в основном «Риши» и эпиграмму на Гете; английский критик Ричардсон выделил у меня «Урваши», «Любовь и Смерть» и другие романтические поэмы, считая при этом, что мои поздние стихи не столь вдохновенны, слишком интеллектуальны и философичны, слишком обращены к рассудку, и так же он заклеймил часть того, что было сделано в средний период, сетуя на то, что я, долгое время кормивший читателей нектаром, потом стал предлагать им обыкновенную воду. Он делит поэтов на великих и хороших и говорит, что я принадлежу ко второй категории и не принадлежу к первой, но поскольку в ряду хороших у него стоит Шелли и другие поэты его ранга, то это не просто похвала, а «нектар», который любой проглотит с превеликим удовольствием! У Кришнапрема (Рональда Никсона), Мура и других мнение также вполне благожелательно, а ведь все они, и англичане, и индийцы, не менее способны сделать точный вывод в отношении литературного произведения, чем мои строгие критики. Я говорю про Кришнапрема, поскольку его оценка составляет любопытный резкий контраст с оценкой Х. – тот не находит в моей поэзии полутонов, тогда как Кришнапрем, раскритиковавший творчество Харина за то же самое, за отсутствие полутонов, у меня их видит в избытке. Тут задумаешься, что такое полутона, или, быть может, из этого следует вывод, что объективно нет никаких полутонов, а есть просто термин для определения субъективной реакции читателя? И такую полную противоречивость суждений я вижу всегда; один критик говорит о «Персее», что там есть хорошие стихи, но нет драматического накала, разве что в одной сцене, а сюжет его совершенно неинтересен, тогда как другой видит и драматизм действия, и напряженный сюжет, который захватывает и не отпускает от начала до конца. Высочайшая похвала, полный разгром, сдержанный комплимент, панегирик вперемежку с резкостями – таковы качели, которые неизбежно то возносят, то обрушивают вниз несчастного поэта, опрометчиво положившегося на мнение современной критики. Я же могу льстить себя мыслью, будто всё это яркое разнообразие мнений, от полного восхищения до полного отрицания, означает, что в моих сочинениях всё же есть что-то живое и настоящее. Или могу утешаться тем, что мои стихи не признаны, потому что я их публиковал несвоевременно, слишком запоздало из-за своей эгоистической привычки писать исключительно ради собственного удовольствия, а не из жажды поэтической славы и бессмертия, и держал их в ящике стола в два, а то и в три раза дольше, чем советовал Гораций, который считал, что поэту лучше отложить свое сочинение лет на десять и публиковать только потом, если он прочтет его и всё же сочтет достойным. Свою вторую из двух ранних поэм, «Урваши», я для начала отослал Лайонелу Джонсону, поэту и литератору с известной репутацией, который работал тогда в крупном издательстве. Он признал за ней кое-какие поэтические достоинства, но сказал, что это подражание Мэтью Арнольду и поэтому едва ли имеет право на существование. Но Лайонел Джонсон, как мне сказали потом, Арнольда видел везде, как ведантийский мудрец везде видит Брахмана, и если бы я отправил свою драму дальше, в другие издательства, то возможно какой-нибудь другой рецензент, менее сосредоточившийся на своем, мог бы найти в ней больше достоинств, а поскольку романтизм тогда еще был в моде, то за ним и другие критики и читатели могли бы составить свое мнение, сходное с вашим и с мнением Ричардсона, и, кто знает, я мог бы занять свое, пусть и скромное, место в ряду поэтов периода заката романтизма. Может быть, тогда мне не пришлось бы принимать поспешное и опрометчивое решение не переиздавать «Поэтический сборник» и я даже стал бы лелеять надежду на то, что, когда минует мода на антиромантизм, он займет свое место, каким бы оно ни было, и будет жить дальше.