Владимир Топоров - Святость и святые в русской духовной культуре. Том II. Три века христианства на Руси (XII–XIV вв.)
Следующий (второй) фрагмент характеризуется возрастанием личного и, следовательно, субъектного начала, хотя и здесь, где говорится о благодарности, благости и благодати, о даровании и даре, оно все–таки не выявлено полностью и плассируется за обобщенноабстрактным первым лицом множественного числа:
Благодарим Бога за премногу его благость, бывшую на нас, яко же рече апостолъ: «Благодать Богу о неизреченном его даре!». Паче же ныне длъжны есмы благодарити Бога о всем, еже дарова нам такова старца свята, глаголю же господина преподобнаго Сергиа [здесь впервые, не считая заглавия, объявляется имя того, чье «Житие» перед читателем. — В. Т.], в земли нашей Русстей, и в стране нашей полунощней, въ дни наша, въ последняя времена и лета. Гробъ его у нас и пред нами есть, к нему же верою повсегда притекающе, велико утешение душам нашимъ приемлем и от сего зело пользуемся; да поистине велико то есть намъ от Бога дарование даровася.
По контрасту с начальным фрагментом предисловия здесь — резкое возрастание уровня конкретности — локальной, временной, персональной, актуализация ситуации hic et пипс: Гробъ его у нас и пред нами есть, и стоящее за этим мы как бы вводит нас в круг очевидцев и свидетелей, что позволяет замкнуть и другой круг — смысловой: Благодарим Бога (дарим Ему наше благо) и получаем от Него себе дарование (намъ от Бога дарование даровася).
Но, не успев еще вполне освоиться со сгущением конкретности, читатель в третьем фрагменте предисловия попадает в совершенно иную ситуацию — предельно личную, сугубо конкретную, принадлежащую к совсем иному плану по сравнению с двумя первыми фрагментами, единственной связью между которыми является имя Сергия и его фигура. В этом блоке исчезает высокая риторика и торжественность, присутствующие в ритуальном славословии и благодарении двух первых фрагментов с нагнетением знаково отмеченных слов с корнем слав-, слов-, благ-, дар-, Бог-, как бы призванных воздействовать на читателя и включить и его самого в это славословие и это благодарение. Здесь, в третьем фрагменте, тон решительно меняется, да он и не мог не измениться, потому что речь в нем идет об удивлении и печали, о своем дерзновении и о памяти, короче говоря, о себе самом, хотя и в связи с Сергием. При этом о Сергии сказано почти скороговоркой: здесь и сейчас нет ни места, ни времени для подробных характеристик Сергия, потому что, с одной стороны, его исключительные достоинства и оценка ясны сами собой, и, с другой, речь здесь как раз и идет о месте и времени, в которые можно уложить описание Сергия и его деяний, его достойное, и еще — о том, кто может взяться за эту ответственную задачу и кем, как ни удивительно это для Епифания, оказывается он сам. И это удивление и попытка его объяснения полностью снимают в ином случае возможный упрек в нескромности жизнеописателя Сергия:
Дивлю же ся о семь, како толико леть минуло, а житие его не писано. О семь съжалихся зело, како убо таковый святый старець, пречюдный и предобрый, отнеле же преставися 26 летъ преиде, никтоже не дръзняше писати о немъ, ни далнии, ни ближнии, ни большие, ни меншие: болшие убо яко не изволяху, а меншии яко не смеаху. По лете убо единем или по двою по преставлении cтaрцеве азъ, окааный и вседръзый, дръзнух на сие. Въздохнув къ Богу и старца призвавъ на молитву, начяхъ подробну мало нечто писати от житиа старьцева, и к себе вътаине глаголя: «Азъ не хватаю ни пред кым же, но себе пишу, а запаса ради, и памяти ради, и ползы ради». Имеях же у себе за 20 летъ приготованы таковаго списаниа свитки, в них же беаху написаны некыя главизны еже о житии старцеве памяти ради, ова убо въ свитцехъ, ови же в тетратех, аще и не по ряду, но предняя назади, а задняя напреди.
Итак, в начале было удивление, и из него родилось дерзновение. Конечно, о Сергии могли бы написать и те, кто знал его больше и лучше (например, старший брат Сергия Стефан, помнивший его еще мальчиком), нежели Епифаний, и те, кто его лично вовсе не знал и для кого он был легендой, требующей письменной фиксации. Но одни не изволяху, а другие не смеаху. И Епифанию пришлось поневоле стать тем третьим, который и «изволил» и «смел». И он, вседръзый, дръзнух на сие. Впрочем, у Епифания были некоторые основания на это дерзновение: вскоре после смерти Сергия он начал делать подробные записи о его жизни, видимо, с трепетом душевным, успокаивая себя тем, что он не «хватает» ни пред кым же, но пишет для себя, про запас, на память и для пользы. Все это как бы оправдывало дерзновение Епифания в его собственных глазах все те два десятилетия, которые предшествовали его окончательному выбору — писать житие старца, но в отличие от великих поэтов древности Епифаний не мог обратиться с просьбой о помощи ни к Мнемосине, ни к Музе, носительницам творческой памяти, а человеческая память слаба и изменчива, и потому — и это тоже некое самооправдание, а отчасти и унижение паче гордости — все недостатки жития: аще и не по ряду, но предняя назади, а задняя напреди. Эти слова, конечно, крайнее преувеличение действительного положения. Более того, сама логика описания, в основном все–таки развертывающегося «по ряду», требовала нередко предпочитать более мощный принцип организации текста, чем следование «по ряду», и эти остановки в движении «по ряду» образовывали те сгущения, которые бросали свет на главное, выхватывая и то, что было назади, и то, чему только еще предстояло быть напреди.
Все это, конечно, о Сергии и его житии, все ради этого, но не следует забывать и того, что оно — и о составителе жития, об Епифании. И никак не случайность то, что в этом третьем фрагменте обобщенно–абстрактное первое лицо множественного числа двух предыдущих фрагментов сменяется индивидуально–конкретным и сугубо личным первым лицом единственного числа, лицом самого Епифания — Дивлю же ся, открывающим весь этот третий фрагмент, съжалихся, дръзнух, начяхъ, не хватаю […], но себе пишу, имеях же у себе. И все–таки, несмотря на все записи о Сергии в свитках и в тетрадях, на два десятилетия с мыслями, обращенными к нему, на ряд этих перволичных глаголов и на контексты, ими организуемые, — отчетливая печать некоего несоответствия себя самого выдвигаемой им самим задаче.
Именно поэтому Епифаний, чтобы не подумали, что он «хватает» перед кем–то другим и возносится, считает необходимым сделать кое–какие объяснения. Во время многолетнего ожидания, пока мысль о дерзновении написать житие Сергия еще не приходила на ум или — во всяком случае — не выходила за пределы мысли, Епифаний надеялся, что кто–нибудь более компетентный и разумный, чем он сам (и жадающу ми того, дабы кто паче мене и разумнее мене), опишет жизнь Сергия, а он, Епифаний, пойдет поклониться и попросит этого жизнеописателя поучить и вразумить его. Но надежда оказалась тщетной. И опять–таки не без привкуса самооправдания своего дерзновения Епифаний сообщает о полной неудаче, о тупиковой, безвыходной ситуации — Но распытавъ, и услышавъ и уведавъ известно, яко никтоже нигдеже речеся не писаше о немь. И эта ситуация не могла не стать предметом раздумий и удивления — и се убо егда въспомяну или услышу, помышляю и размышляю: како тихое, и чюдное, и добродетелное житие его [Сергия. — В. Т.] пребыстъ бес писаниа по многа времена? Несколько лет Епифаний пребывал акы безделенъ в размышлении, недоумениемь погружаяся, и печалию оскръбляяся, и умом удивлялся, и желанием побеждаася. И вот только тогда–то, когда чаша терпения переполнилась, случилось то, о чем кратко, но почти исповедально сообщает читателю Епифаний, — И наиде ми желание несыто еже како и коим образом начяти писати, акы [и опять формула самоограничения и неполного соответствия себя своему заданию. — В. Т.] от многа мало, еже о житии преподобнаго старца.
Это желание несыто, конечно, не было еще выбором, но оно настойчиво подталкивало к нему. Впрочем, Епифаний не мог сделать выбор, не посоветовавшись со старцами, которые были премудры въ ответехъ, разсудны и разумны, и он обратился к ним в надежде, что они преспокоят его желание, с вопросом о том, стоит ли ему приниматься за писание. Об ответе старцев Епифаний сообщает развернуто, со всей возможной подробностью, ибо этим ответом устраняется последнее препятствие на пути к его окончательному выбору. Старцы действительно были премудры въ ответех, и их ответ заслуживает быть приведенным здесь полностью: