Владимир Топоров - Святость и святые в русской духовной культуре. Том II. Три века христианства на Руси (XII–XIV вв.)
Это желание несыто, конечно, не было еще выбором, но оно настойчиво подталкивало к нему. Впрочем, Епифаний не мог сделать выбор, не посоветовавшись со старцами, которые были премудры въ ответехъ, разсудны и разумны, и он обратился к ним в надежде, что они преспокоят его желание, с вопросом о том, стоит ли ему приниматься за писание. Об ответе старцев Епифаний сообщает развернуто, со всей возможной подробностью, ибо этим ответом устраняется последнее препятствие на пути к его окончательному выбору. Старцы действительно были премудры въ ответех, и их ответ заслуживает быть приведенным здесь полностью:
«Яко же бо нелепо и не подобает житиа нечистивых пытати, сице не подобает житиа святых муж оставляти, и не писати и млъчанию предати, и в забытие положити. Аще бо мужа свято житие списано будет, то от того плъза велика есть и утешение вкупе списателем, сказателем, послушателем; аще ли же старца свята житие не писано будет, а самовидци и памятухи его аще будут преставилися, то кая потреба толикую и таковую плъзу в забытии положити, и акы глубине млъчанию предати. Аще не писано будет житие его, то по чему ведати не знавшим и не ведавшимъ его, каковъ былъ, или откуду бе, како родися, и како възрасте, и како пострижеся, и како въздръжася, и како поживе, и каковъ име конець житию. Аще ли будет писано, и сие некто слышавъ, поревнуетъ въслед житиа его ходити и от сего приимет ползу. Пишет же Великий Василие: “Буди ревнитель право живущимъ, и сих житие и деание пиши на сердци своемъ”. Виждь, яко велит житиа святых писати не токмо на харатиах, но и на своем сердци плъзы ради, а не скрывати и не таити: тайна бо царева лепо есть таити, а дела Божиа проповедати добро есть и полезно».
Последние сомнения Епифания этим ответом старцев были сняты. Они не только обосновали необходимость написания жития святого мужа (плъза велика и утешение), но и набросали схему вопросов (како, каковъ, откуду при само собой разумеющихся кто, где, когда, что сделал), на которые должны быть даны ответы в житии. Теперь Епифаний получил возможность непосредственно приступить к составлению жития Сергия, точнее — к наиболее полному сбору материалов к житию. Об этом и об источниках своих сведений, касающихся, в частности, и ответов на вопросы, сформулированные старцами, рассказывает сам Епифаний, помнивший наставление Святого Писания, — «Въпроси отца твоего, и възвестит тебе, и старца твоя, рекут тебе», — в следующем отрывке:
И оттоле нужда ми бысть распытовати и въпрашати древних старцовъ, прилежно сведущих, въистинну известно о житии его. […] Елико слышах и разумех — отци мои поведаша ми, елика от старець слышах, и елика своима очима видех, и елика от самого устъ слышах, и елика уведах от иже въслед его ходившаго время немало и възлиавшаго воду на руце его, и елика другаа некаа слышахом и от его брата старейшаго Стефана, бывшаго по плоти отца Феодору, архиепископу Ростовьскому; ова же от инехъ старцевъ древнихъ, достоверных бывших самовидцев рожеству его, и въспитанию, и къниговычению, възрасту его и юности даже и до пострижениа его; друзии же старци самовидци суще и свидетели неложнии и постризанию его и начатку пустынножителству его, и поставлению его еже на игуменьство; и по ряду прочим прочии възвестители же и сказатели бываху.
По логике рассказа Епифания в предисловии к «Житию» Сергия следует, что расспросы старцев более или менее непосредственно предшествовали составлению «Жития», написанного, как полагают, в конце жизни Епифания в 1417–1418 гг. Следуя этой логике, нужно предположить, что в это время еще были живы старци самовидци и свидетели неложнии событий столетней и даже более того давности (Сергий Радонежский, как полагают, родился около 1321/1322 г., хотя иногда относили дату его рождения и к 1314/1315 г.), что, видимо, слишком маловероятно. Поэтому приходится предполагать, что Епифаний все–таки расспрашивал старцев намного раньше, в середине 90–х годов XIV века, непосредственно после кончины Сергия (1392 г.), и, значит, в этом случае в тексте «Жития» он прибег к композиционному сдвигу как художественному приему трансформации реальной ситуации — событийного ряда. Но, конечно, главное, что характеризует этот абзац, — это то внимание, которое проявляет Епифаний к источникам, их подробное и дифференцированное описание. Хотя и более ранние образцы житийного жанра на Руси не пренебрегают проблемой источников и, более того, она вполне в природе этого жанра («откуда известно?» — вопрос, на который составитель жития должен ответить, если только он заинтересован в обосновании подлинности составленного им жития), но «Житие» Сергия Радонежского, созданное Епифанием, безусловно, является шедевром житийной документалистики в том, что касается перечисления источников, и делает честь его составителю.
Но и эти подробные расспросы старцев и получение от них искомой информации все–таки не были последним шагом перед составлением «Жития». Епифанию предстояло еще победить психологические препятствия, прежде чем почувствовать себя готовым непосредственно приступить к делу. Фрагмент, посвященный этим сложностям, один из ранних и одновременно лучших в древнерусской литературе образцов самоанализа, точного, проницательного, представленного в высокохудожественной форме и вместе с тем в высокой степени достоверного и внутренне убедительного. Поражает искусство, с каким представлен этот самоанализ читателю. Ядро его составляют шесть вопросов, образующих цепочку, ядро фрагмента, и остающихся без ответа, хотя уже в самих этих вопросах угадывается вектор ответов. Эта «вопросная» цепь ограничена рамкой — предельно простым повествовательным апофатическим описанием своего внутреннего состояния в начале и одним из тех великолепных сравнений, в которых Епифаний был так искусен, в конце:
Ино къ множеству трудов старъчих и къ великым исправлениемь его възирая, акы безгласенъ и безделенъ в недоумении от ужасти бывая, не обретаа словес потребных, подобных деянию его. Како могу азъ, бедный, в нынешнее время Сергиево все по ряду житие исписати и многаа исправленна его и неизчетныя труды его сказати? Откуду ли начну, яже по достоиньству деяниа того и подвигы послушателем слышаны вся сотворити? Или что подобает пръвие въспомянути? Или которая довлеет беседа к похвалениемь его? Откуду ли приобрящу хитрость да възможна будет к таковому сказанию? Како убо таковую и толикую, и неудобь исповедимую повемь повесть, не веде, елма же чрез есть нашу силу творимое? Яко же не мощно есть малей лодии велико и тяшько бремя налагаемо понести, сице и превъсходит нашу немощь и ум подлежащая беседа.
Признавая эту свою немощь и худость в том, чтобы вести рассказ о Сергии, и понимая, что своими силами этой своей слабости он не преодолеет, Епифаний уповает только на молитву, обращенную к всемилостивому и всестному Богу и Пречистей Его Матери, яко да уразумит и помилует его грубого и неразумного, яко да подасть ему слово въ отвръзение устъ его, не его ради, глаголюще, недостоиньства, но молитвъ ради святых старець. Но не только к Ним обращена молитва Епифания. Он просит о помощи и того, кто будет главной фигурой жития, — Сергия. И самого того призываю Сергиа на помощь и съосеняющую его благодать духовную, яко да поспешникъ ми будет и слову способникъ, еже же и его стадо богозванное, благо събрание, съборь честных старець. Сейчас Епифаний между двумя невозможностями — невозможностью своими силами достойно рассказать о Сергии и невозможностью не рассказывать о нем, не выполнить свой долг в отсутствие тех, кто мог бы это сделать лучше его. Единственная надежда в этих обстоятельствах — молитвенная помощь, и Епифаний сознает, что сейчас он вправе требовать ее, и просит не осуждать его за дерзновенную попытку говорить о святом: не писать о Сергии он не может, и воздержаться от этого — тоже сверх его сил:
Зело бо тех молитвъ повсегда требую, паче же ныне, внегда сиа начинающу ми начинание и ко ей же устремихся сказаниа повести. И да никто же ми зазирателъ на сие дръзающу будет: ни бо аз самъ възможне имам, или доволенъ к таковому начинанию, аще не любовь и молитва преподобнаго того старца приелачит и томит мой помыслъ и принужает глаголати же и писати.
Но и это, казалось бы, окончательное решение не отменяет колебаний Епифания, чье настроение — как маятник: чем настоятельнее идея писания, — тем больше сомнения; чем больше сомнения в своих силах рассказать о Сергии, — тем настоятельнее сознание необходимости выполнить свой долг. Эти колебания человека, раздираемого двумя противоположными, друг друга исключающими необходимостями, эта безнадежная борьба аргументов «за» и «против» лежат в основе одного из ранних и наиболее представленных образцов «психологического» текста в древнерусской литературе, принадлежащего, если пользоваться смелыми аналогиями, к классу «гамлетовских».