Валентин Свенцицкий - Граждане неба. Мое путешествие к пустынникам кавказских гор
И в тоне, и в лице его было что-то такое, отчего сразу становилось ясно, что надо делать так, как он говорит.
Вначале несколько раз на такие мелочи я как-то по инерции возражал ему. Он окидывал меня своим боковым острым взглядом и сейчас же соглашался:
— Хорошо, хорошо… Как лучше! Делайте, как лучше!..
Пока мы приводились в порядок, о. Иван рассказывал о. Никифору о встрече в духане с больным монахом.
— Вы сказали, что он душевнобольной? — обратился ко мне о. Никифор.
— Да. Я в этом уверен.
— Очень рад такому гостю, — неожиданно, скороговоркой бросил мне о. Никифор.
Ушел к себе в келью. Принес хлеб. Поставил на стол посуду и подошел ко мне.
— Вы знаете, — сказал о. Никифор, — в монастыре, может быть, и больше душевнобольных, да их не видно, а в пустыне видно. В пустыне все делается видно. Здесь на виду стоим. На горе! Там и то, и другое незаметно может быть, а здесь какой ни на есть, а должен быть конец: или спасешься, или погибнешь. Здесь человек неузнанным не проживет.
О. Никифор говорил очень складно, ясным, молодым голосом. Но в словах его было еще что-то другое, какая-то особенная убедительность. Не возникало даже тени сомнения или попытки «не соглашаться». Как будто бы то, что говорил о. Никифор, было не какое-либо «его мнение», а «то самое», «наверное», — и это надо было не «обсуждать», а просто «слушать».
***До поздней ночи просидели мы на поляне с о. Никифором.
Кругом черной стеной стоял лес. Острые зубцы вырисовывались на светлом, звездном небе. По всей поляне, точно восковые свечи, вспыхивали и гасли летающие светляки. Я видел их и раньше на Кавказе, но никогда не мог представить себе такого количества. Тысячи, тысячи таких огней горело в лесу. И откуда-то издали несся странный тревожный звук:
— У-гу!.. Угу-гу!..
Точно где-то далеко-далеко звал к себе человеческий голос.
Это кричал филин.
О. Никифор говорил тише. Наклонялся близко ко мне. Глаза его и в темноте, были все такие же острые и ясные. Белую бороду ветер отдувал в сторону, и весь он казался сказочным лесным дедушкой…
— Я в миру скверно жил, — говорил о. Никифор — а о пустыне с самого детства думал. Тут таинство. Вы послушайте-ка, милый братец. Был я приказчиком галантерейного магазина. Потом сам хозяином стал. Богато жил. Жена была хорошая, тихая… А я жил очень скверно. Все, что в голову приходило, то и делал, точно узнать хотел, что из этого выйдет. Мать у меня была. Она говорила мне: «И день и ночь о тебе молюсь, а ты все живешь по-прежнему». Я просил: «Не бросай, еще молись». Жена померла скоро. И стал я чувствовать: пока от денег не освобожусь, ничего не выйдет. А отдать их сил нет. И стал я сам себя обманывать: вместо того, чтобы просто отдать — мотать их. Решил все извести! Извел. И вижу тогда, что могу. Но все еще связан был. Только когда к Новому Афону подъезжать стал, почувствовал, что освобождаюсь. Долго на Новом Афоне жил, а сам все о пустыне думал. Терпел, терпел. Нет, вижу, надо идти… И ушел… И вот какое таинство! Едва не погиб в пустыне. Рассудка было лишился.
О. Никифор отвернулся и долго смотрел в темноту.
— Как же это случилось, о. Никифор? — спросил я.
О. Никифор молчал.
О. Иван тихо сказал:
— Не так молился…
Рис. Келья пустынника о. Герасима
— Как случилось? — снова начал о. Никифор. — Не так молился. Десять лет жил — и все не так. Едва не погиб. Бога в зрительном образе представлял. Молюсь и вижу на небе Господа Иисуса Христа одесную. Думаю, ему кланяюсь. А это — демон. Этакое таинство. Братия указывала мне — не надо так молиться. Слова эти, аки копье, сердце поражали, обозлюсь — уйду. И опять молюсь по-своему. Теперь я дар имею, как войду в церковь, вижу, кто из братии так молится… И ведь таинство какое, милый братец! Молюсь, бывало, вижу зрительно пред собой самого Господа. Устанет ум смотреть, хочу его оттуда назад свести, а демон новую картину открывает, полчище ангелов. Опять интересно для ума — опять смотрю… Хочу оторваться, — опять новое является… До того измучился, чувствую, еще немного и ум сам пойдет туда и как бы отделится от меня, и я тогда сойду с ума. Приходит один монах, и я говорю ему:
— Сегодня или завтра я с ума сойду.
— Да что ты, отец, ни из чего этого не видно.
— Не видно, потому что это таинство. А мне самому видно.
Сам уж и бороться не могу. Что же думаю? Господи, пощади создание Свое!.. Вечером прочел я вечерню, лег спать. Ночью встал акафист читать. И вот таинство, милый братец; чувствую, как сама благодать входит в меня. Читать не могу. Стою недвижим. Дух овладевает плотью… Чувствую, все переродилось. Все стало живое. И такая тишина и мир, что передать не могу. И слышу: «ищи в сердце!» Тут я все понял. Стал благодарить Господа… Пощадил создание Свое. Слава Тебе, Господи… Другим человеком стал. И тогда я пошел! То есть, как пошел? Летел! Не то, чтобы я представлял себе, что лечу, а прямо не знаю, что со мной делается: лечу, как стрела, и каждый день все новое, все новое открывается и, главное, чувства все — живые.
Так длилось года четыре. А уж как дьявол старался в это время. Я чувствовал его приближение издали. А придет, — подойти боится. Видит, что я могу не пустить его… Теперь опять трудное время наступает для меня. Помози, Господи! Надо мне безмолвие. Как ушел из Драндской пустыни, так и стал на одной точке. Не двигаюсь…
— Почему же вы ушли из Драндской пустыни?
— Испугался! — неожиданно ответил о. Никифор.
— То есть, как испугались?
— Разбойников испугался. Придут, отнимут все — и нужное, и ненужное — это я ничего, терпел. Но потом бить начали — не вынес! Бывало, встанешь на молитву, а сам думаешь: вот-вот сейчас придут разбойники. И молиться не можешь. Один раз стою на молитве, входит человек и спрашивает: Корову не видел?
— Нет! Какая же здесь может быть корова!
— Выходи, — говорит, — выходи из кельи.
Взял меня за руку и тянет. Иду за ним, — смотрю: у стены двое еще притаились; как вышел я, прямо ко мне бросились. Приставили кинжал острием к сердцу. Не боялся нисколько, только об отдании живота думал: Господи, пощади создание Свое!
— Деньги! — говорит.
— Нет, — говорю, — какие же у нас деньги! Поискал, поискал — нашел две копейки. Дал. Взяли! Один только обозлился, ударил по щеке кинжалом, не острием. Другой взял вот так рукой за щеку, посмотрел, не разрезал ли.
— Нет, — говорю, — ничего, не разрезал.
Грозит мне: никому не сказывай!
— Не скажу…
А один раз умалишенный пришел. Этот не грабить, а так. Да буйный. Ударил меня в грудь концом палки. Палка была крепкая, из пальмы. Сжался я весь в угол. Ну, думаю, если еще раз ударит — конец! Господи, пощади создание Свое! Нет, не тронул больше. Один брат со мной жил. На него бросился. Так ему все зубы выбил. Кровь изо рта льется. Я говорю: Господи, да не бей ты его. Что же ты делаешь! Ушел, слава Тебе, Господи. Оставил… Да… Много всего было…
Рис. Сено о. Никифора
— О. Никифор, — сказал о. Иван, — а ведь им отдохнуть нужно.
— Да, да… С дороги надо отдохнуть, — заторопился о. Никифор. — Что же это я. Пойдем, о. Иван, проводим.
До кельи о. Герасима, где я должен был ночевать, дорога идет лесом. На поляне казалось светлее от звездного неба, а в лесу совсем темно. О. Никифор просит меня дать ему понести мою сумку.
— Нет, нет, я сам. Что вы, о. Никифор.
— Ведь вы крутых косогоров боитесь?
— Боюсь.
— Там косогор будет — вы с сумкой не пройдете.
Я отдаю ее.
И когда сумка уже в руках о. Никифора, он тихонечко смеется и говорит:
— Я пошутил, косогора не будет.
Келья о. Герасима, которую он бросил, и сам ушел строиться на другие горы, поближе к монастырю — имеет жилой вид. На столе стоит чашка, восковая свеча. На гвозде висят полукафтанье и четки.
— Вам будет покойно здесь. Спите с Богом, — говорит о. Иван.
Прощаемся. Уж совсем перед тем как уходить, о. Никифор говорит мне:
— Об о. Иларионе и о монастыре я вам вот что скажу: был он здесь. Были и другия братья. Внизу, под горой. Много спорили. И вот, когда я ушел от них и поднялся к себе на гору, вдруг увидел перед собой на одно мгновение — аки молния блеснула — воина. И сказал воин: поздно строить монастыри! Ну, спаси Господи, отдыхайте.
Он по-светски подал мне руку.
— Утром я разбужу вас, — сказал о. Иван.
Будить меня не пришлось.
Рис. Пустынник о. Никифор около своей кельи
Когда я встал и вышел из кельи, солнце еще не поднялось из-за гор, и утренний туман дымился над дальним лесом.
Поляна, на которой стоит келья о. Герасима, гораздо меньше, чем у о. Никифора. Лес придвинулся совсем близко: с одной стороны кельи, поднимаясь в гору, с другой — спускаясь уступами. Около кельи разбит небольшой огород. Посажены картофель и несколько кустов фасоли. Из-за леса поднимается хребет снежных гор, и общее впечатление от всего совсем иное, чем у о. Никифора. Там веселое, открытое, ровное место. Здесь — глухое, замкнутое, одинокое… Зелень густая, темная. И келья хоть и больше, чем у о. Никифора, но неуютная, почти враждебная.