Валентин Свенцицкий - Граждане неба. Мое путешествие к пустынникам кавказских гор
Въезжаем в село. Шумно, грязно и от каменных домов кажется еще жарче.
Нас встречает о. Иван.
— Дилижанс ушел, — говорит он, — но сейчас отходит линейка.
Действительно, около духана стоит восьмиместная линейка, набитая пассажирами. Мне отведено довольно удобное место рядом с нарядным высоким горцем. Это лесной объездчик. На нем высокие сапоги. Пояс и грудь в патронах. Костюм обшит ярко-зеленым кантом. В руках винтовка.
Я прощаюсь с Филиппом и о. Иваном.
О. Иван энергично жмет руку. Прощаться с ним не грустно, как с о. Сергием и о. Вениамином. Он стоит такой бодрый, крепкий и так хорошо улыбается белыми зубами.
Ждем несколько минут кучера. Наконец, он появляется из духана. Пьян совершенно! Блаженная улыбка с мокрых губ разливается по всему, красному как кумач, лицу. Он делает нам «общий» поклон, но спотыкается и с чьей-то помощью взбирается на козлы.
Едва я успел сесть, как дикий крик на козлах оглушил меня. Лошади рванулись и мы, как бешеные, поскакали по дороге.
Мелькнуло лицо о. Ивана, Филипп без шапки, духаны. Черные, загорелые лица незнакомых людей. Кусты, камни, деревья… Мы летели так минут десять, пока не выехали на обычное, узкое шоссе. Всю дорогу наша линейка почему-то упорно стремилась к канаве. И пассажиры не раз готовы были спасаться бегством.
Рис. Река Кодор в тихий день
Мой сосед-объездчик, несмотря на свой свирепый и воинственный вид, оказался добродушнейшим и неумолкаемым собеседником, которого, впрочем, я понимал с большим трудом.
Еще перед нашим отъездом из Цебельды о. Иван рассказал мне его биографию.
Он — туземец. Служил стражником. Прославился необычайной ловкостью в поимке воров. Куда бы ни угнали скотину, хоть за перевал, хоть в Сухум — он обязательно находил ее. Кончилось тем, что ему пригрозили: если не перестанешь мешать ворам — убьют. Тогда он ушел из стражников, поступил в объездчики.
— Ваше благородие, — начал он со мной разговор, — ви с перевала?..
— Нет, я до перевала не дошел. На Брамбские горы ходил… к монахам…
Горец одобрительно закивал головой и весь засиял от удовольствия, что я его понял, и он меня понял.
— Монах… Брамба… Знаем, как же!.. Сам — Москва?
— Да, из Москвы.
— Холедно там?
— Зимой холодно. Север!
— Да, да!.. — опять засиял он от удовольствия, — холедно, север… а дальше?
— Не понимаю… то есть, как дальше?
— Дальше… еще холедно… Там! — показал он в пространство.
— Еще севернее, — наконец понял я, — там еще холодней…
— А еще дальше? — все больше и больше улыбаясь, допытывался он.
— Ну, еще дальше — еще холодней. А там лед.
— Лед?.. А!.. И холедно и все лед!.. Лед!..
Он был почему-то в полном восхищении. А когда я объяснил ему, что на самом севере даже жить нельзя, он начал хохотать и все повторял:
— Лед… лед… И никому нельзя… Север! А потом спросил:
— Чей лед? Руски лед?..
Подъезжаем к Сухуму. Начинаются дачи и ровные, покрытые густой белой пылью, стены живой изгороди. Горец говорит:
— Баби купаются.
Улыбаясь и щурясь от солнца, показывает головой на море.
Все пассажиры, мужчины и женщины, поворачиваются посмотреть купающихся.
Шоссе идет по самому берегу. Колеса почти задевают яркие, разноцветные пятна сброшенных платьев.
У самой воды, у сверкающей нити прибоя стоят раздетые женщины и, смеясь, перекликаются с теми, которые в воде.
И было что-то золотисто-прозрачное, смеющееся и покоряющее и в этих набегающих волнах и в свободной, широкой дали, и в вызывающей близости нагого тела.
Загорелые плечи, спины и ноги блестели прозрачными каплями морской воды, и казались неразрывной частью и моря, и солнца, и ласкающего влажного ветра…
Наша линейка давно уже пронеслась мимо, а горец все еще нагибался вперед, щурился, улыбался и старался разглядеть что-то.
И невольно вспомнились мне слова о. Вениамина: соберемся в монастырь, дорога дальняя, миром идем, чего там ни наслушаешься, чего ни насмотришься.
Вот он мир блеснул нам в глаза, залитый солнечным светом, дразнящий и покоряющий своей красотой. Быть может, ни в чем с такой полнотой не воплощающейся, как в смехе и наготе женщины.
Может ли не прийти больным, разбитым, смущенным назад, на вершину пустынной горы о. Вениамин, услышав «по дороге в монастырь» этот греховный, сладостный смех, увидя перед собой сверкающее, бесстыдно-обнаженное женское тело? Не будет ли он долгие месяцы бороться с искушением, с неотступными образами, которые будут преследовать его и на молитве, и на работе, и днем, и ночью. Не подымится ли в нем томительно-страстная и, как он будет думать, беспричинная тоска о жизни шумной, исполненной наслажденья и блеска?.. О. Никифор скажет:
— Бесы идут… Они идут!.. Помози Господи… пощади создание Свое!..
И по-своему, для себя, будет прав.
Но кто пересилит: о. Никифор или женский смех и страстный шепот, зовущий куда-то и это, врезавшееся в память обвеянное морем, загорелое, сильное, нагое тело?..
Я вспомнил, как прощался с пустынниками на горах. И чувство свое, что одна жизнь кончилась, наступает другая… Да, пустыня осталась там! Прекрасная, великая, сосредоточенная в своем напряженном порыве к Богу. Мир начался здесь. Тоже прекрасный, ослепительный, как море, залитое солнцем, бесконечно любимый, несмотря на все ужасы, грехи и соблазны…
И невольно хотелось сказать словами псалма:
— Скажи мне, Господи, путь, воньже пойду!..