Леонид Бежин - Дивеево. Русская земля обетованная
Ходить на работе: так у Серафима. Через сто с лишним лет будут говорить: ходить на работу. При Серафиме ходили лишь бедные, но вот не станет бедных и богатых, и ходить будут все. Вся Россия – вернее, СССР, союз нерушимый, – будет ходить на работу. По заводскому гудку просыпаться утром, еще в сумерках, затемно, при свете меркнущей желтоватой луны. И идти, идти, идти. Какая же тогда молитва? Хорошо, если правильце – то, что останется от веры, а если и этого нет… что ж, Серафим снисходителен. Собственно, то, что он ответил Капитолине, приложимо к нашим временам, отвечает новому типу веры. Раньше работали и верили, после этого ходили на работу и не верили (атеизм), а теперь ходят и… ну, как Господь поможет.
Что же еще услышала Капитолина от Серафима? Какой получила урок?
«Батюшка запрещал мне быть слишком строгою с молодыми; напротив, еще приказывал бодрить их. Не дозволяя сквернословие или что-либо дурное, он никогда, никому не запрещал веселости. Вот, бывало, спросит: «Что, матушка, ты с сестрами-то завтракаешь, когда они кушают?» «Нет, батюшка» – скажешь. «Что же так, матушка; нет, ты, радость моя, не хочется, не кушай, а садись всегда за стол с ними, они, знаешь, придут усталые, унылые, а как увидят, что ты сама села и ласкова, и весела с ними и бодра духом, ну и они приободрятся и возвеселятся, и покушают-то более с велиею радостью; ведь веселость не грех, матушка, она отгоняет усталость, и от усталости ведь уныние бывает и хуже его нет, оно все приводит с собою».
Откуда придут? С работы, конечно же, – отсюда и усталость: они ведь ходили. Поэтому с ними надо сесть, не оставлять их одних, быть ласковой и веселой, ведь они – молодые, иного поколения, как и мы по отношению к Серафиму. Ну, а кому надо-то? И Капитолине, и всей церкви: это ее задача. Не только служить, совершать таинства, но и сесть за стол, даже если не хочется кушать. Для чего? А для того чтобы уныние не привело с собой все. Все, что было ужасного в XX веке, и что не должно повториться в будущих веках.
Глава девятнадцатая. Последние подвиги: молчание, затвор, старчество
Вот мы снова в глухом Саровском лесу, среди вековых красноватых, с застывшими бугристыми потеками смолы сосен, перед дверью пустыньки. Рассохлась дверца, чуть-чуть осела и скособочилась: беспощадное время берет свое. Понизу заметена снегом, и сосны вокруг обметал стежками, убелил прихотливыми узорами, щедро украсил иней. На голых ветках наросли сосульки-ледышки – словно из стекла чистого и прозрачного или хрусталя. Тронь – и зазвенят, как серебряные колокольцы. Так тихо, что, если хрустнет ветка под ногами, то – словно выстрел, – на весь лес. Кажется, что бурый медведь в берлоге проснется и, недовольный разгребет лапами снег, высунется, поведет носом, фыркнет, рыкнет: кто потревожил?
Зима, начало 1808 года. Скончался игумен Исайя, и уложили его в гроб, отпели и похоронили его вблизи Успенского собора, рядом с могилами отцов Иосифа и Пахомия. Вот и стало их трое, почивших наставников Серафима, чтимых и возлюбленных им старцев, к чьим могилам он будет вновь и вновь приходить, склоняться в молитве, вспоминать их милость, ласку и отеческую заботу. Вместо Исайи монахи хотели выбрать самого отца Серафима, тем более что все два года до своей смерти настоятель постоянно виделся с ним, навещал его в пустыньке. Пока здоровье позволяло, сам приходил, опираясь о посошок, а как ноги ослабли и онемели, монахи стали привозить его на тележке: он только за борта придерживался, чтобы не растрясло по ухабистой дороге. Наедине они подолгу – тихо и сосредоточенно – беседовали. Вот и казалось, что избрание состоится, – состоится во исполнение некоего преемства, но отец Серафим со смирением и благодарностью отказался. Начальствовать, управлять монастырем – не его стезя: ему бы с самим собой управиться, утвердиться на положенных Богом началах.
Значит, беседовали-то не о том, а о чем-то ином, для остальных неведомом, скрытом…
Игуменом стал тогда бывший казначей Нифонт, для Серафима уже не старец (даже по возрасту), не наставник, хотя и уважаемый, чтимый начальник. Серафим же по-прежнему здесь, в пустыньке, за рассохшейся дверью. Постучимся? Нет, нельзя. Он безмолствует, сомкнуты уста, не произносит ни слова. Даже если мы усердно помолимся перед дверью, осенив себя крестным знамением, поклонимся, лишь мысленно, может быть, ответит: «Аминь» и – не отопрет. Если же встретим его в лесу собирающим припорошенный снегом хворост, упадет на землю, обхватит голову руками и так пролежит, пока мы не уйдем, не удалимся прочь, не исчезнем из виду.
Вот и не надо искать с ним встреч: молчальничество – особый подвиг, по его словам таинство будущего века. Какого будущего – нашего, нынешнего? Нет, того, что наступит после… после конца времен, всеобщего очищения в огне и преображения. «Чаю воскресенья мертвых и жизни будущего века» – так в Символе Веры. Вот об этом-то будущем веке и речь у Серафима. Значит, батюшка Серафим и туда заглядывал, иначе не сказал бы, что молчание – таинство. Такое же, как крещение, исповедь, причастие… таинство. Значит, в будущем веке и говорить-то уже не будут, а – обмениваться мыслями. И мысли эти не столько от ума, сколько от сердца. От сердца к сердцу. Сердечные же мысли алеют, как кровь, и пламенеют, как огненные языки, потому что согреты чувством. И в этом чувстве, в его неисповедимых глубинах – Бог.
Вот в чем таинство…
Серафим безмолвствует по примеру древних отшельников – Арсения Великого и Иоанна Молчальника. Они рядом: всмотрись – увидишь, протяни руку – коснешься. Они вне времени и пространства – в Духе, для которого все – здесь и сейчас. Серафим не подражает своим предшественникам – он лишь творит все по правде, по истине, закону Божьему, и это уподобляет его им. Арсений Великий ответил братии своего скита, скорбевшей о том, что она лишилась такого наставника и утешителя: «Знает Бог, как я люблю вас; но я не могу пребывать одновременно и с Богом, и с людьми, потому что на небе хотя и очень много вышних сил, но все они имеют одну волю и потому единодушно славят Бога; но на земле много воль человеческих, и у каждого человека свои мысли; каждый из нас имеет различные намерения и мысли, и потому я не могу, оставивши Бога, жить с людьми».
Когда один из Саровских иноков, помышлявший о том, чтобы по примеру Серафима выдвинуться из монастыря и уединиться в пустыни, спросил его, не фарисейство ли это, не оказывается ли этим пренебрежение к братии и не бросает на нее осуждение, отец Серафим ответил: «Не наше дело судить других. А удаляемся мы из общества братства не из ненависти к нему, а более для того, что мы приняли и носим на себе чин ангельский, которому невместительно быть там, где словом и делом прогневляется Господь Бог. И потому мы, отлучаясь от братства, удаляемся только от слышания и видения того, что противно заповедям Божиим, как это случается неизбежно при множестве братии. Мы избегаем не людей, которые одного с нами естества и носят одно и то же имя Христово, но пороков, ими творимых, как и великому Арсению сказано было: «Бегай людей и спасешься».
В иноческом подвиге молчальничества Серафим Саровский исходил из духовного опыта Арсения Великого
Собственно, в обоих случаях речь об одном, и слова Серафима дополняют сказанное Арсением. Множество людей – множество воль, самолюбий, притязаний, амбиций, и каждый говорит о своем и не слышит другого. Так среди мирских и так же, увы, среди монашествующих. Можно, конечно, стерпеть, но при этом без потерь не обойтись. И главная из них – отдалиться от Бога. Поэтому-то истинные подвижники людей и бегут, и это бегство – во спасение. Но оно так же приносит сладчайшие, благоуханные плоды, как учил впоследствии отец Серафим: «Когда мы в молчании пребываем, тогда враг, диавол, ничего не успевает относительно к потаенному сердца человеку: сие же должно разуметь о молчании в разуме. Оно рождает в душе молчальника разные плоды духа. От уединения и молчания рождаются умиление и кротость; действие сей последней в сердце человеческом можно уподобить тихой воде Силоамской, которая течет без шума и звука, как говорит о ней пророк Исайя… Молчание приближает человека к Богу и делает его как бы земным ангелом».
Вскоре Серафим перестал быть в монастырской обители – даже по воскресным и праздничным дням. Даже ради положенного причащения Хлебом и Вином. Перестал, возможно, потому, что нескончаемый праздник творился в его душе, омываемой тихими Силоамскими водами, и причастием Духа причащали его ангелы. Как это происходило – неведомо. Если церковное причастие – таинство страшное, то это – еще страшнее. Поэтому нам остается лишь повторить вслед за митрополитом Вениамином, еще в 1933 году, к столетию кончины преподобного написавшего о нем: «Почтим и мы сей подвиг его молчанием, не будем дерзать входить внутрь скинии души его своим неопытным умом и нечистыми мыслями: там место Пречистому Духу Божию».