Леонид Бежин - Дивеево. Русская земля обетованная
Отец Павел вырвался из дымного морока на крыльцо, глотнул морозного воздуха, протер слезившиеся глаза, прищурился, огляделся. Со всех сторон к храму тянулись монахи – согбенные, едва различимые во тьме фигуры. Себе под ноги глядят, потупились – по сторонам не смотрят.
Павел вскинул руку, надсадно кашлянул (в горле все першило), просипел едва слышно:
– Слышь-ка! Отцы! Отцы!
Приостановились, обернулись, отозвались:
– Что там у тебя, брат? Чего стряслось-то? Литургия ж скоро, опоздаем…
– Что-то дымом тянет из кельи отца Серафима. Уж не пожар ли, боюсь. А то ведь не ровен час… мигом все спалит.
– Так постучись к нему, узнай.
– Стучался. Не открывает. Спит, наверное.
– К литургии пора. Время. Не может быть, чтоб Серафим-то… Его обычно и будить не надо.
– Давайте вместе отцы, а то дым ведь… Ей-богу, сгорим. На пепелище останемся.
– Ну, сейчас, сейчас…
Стали стучаться по очереди – кто потише, ребром ладони, кто погромче, всем кулаком. Дверь лить подрагивала, выплясывала на крючке, а за ней – ни звука. Тогда осанистый и дюжий послушник Аникита приналег плечом, навалился, крякнул – сорванный крючок лязгнул об пол. Дверь распахнулась, скрипнула, раскачиваясь на петлях. Ринулись внутрь. Там, в сенцах кельи отца Серафима, все сплошь заволокло дымом. Ничего не разглядеть – вот только гроб, им себе приготовленный (напоминание о смертном часе), большой, дубовый, просторный, хоть сейчас ложись. Рядом свещница со свечными огарками и лавка, заваленная свитками льняных холстов.
Вот холсты-то и тлели, дымились от упавшей на них свечи. Кто-то выбежал, зачерпнул в шапку снега, высыпал, загасил…
В самой келье было темно, сумрачно и так тихо, что никто не решался переступить через порог, словно тишина не позволяла, не пускала, стерегла свою тайну. Наконец стоявшие впереди отец Павел и послушник Аникита все-таки превозмогли, одолели невольную робость, вошли – опасливо, нетвердыми шажками. Шаг – другой – третий. И все озирались вокруг, посматривали друг на друга, ища некоей подсказки, поддержки, подмоги: «Ну, давай, брат…».
И тут-то увидели Серафима… ах! Даже отшатнулись, отпрянули. Вот же он, Господи! И тотчас замерли, застыли на месте. Серафим стоял коленопреклоненно перед малым аналоем, на котором лежало Евангелие. Стоял, чуть согнувшись, сгорбившись, со сложенными крестообразно на груди руками. Листы Евангелия тлели и слегка дымились от упавшей с подсвечника свечи. Тронули его за плечо – не шелохнулся. Слегка качнули – не отозвался. Значит, уснул отче Серафиме… вот так на коленях-то… уснул вечным сном.
Павел и Аникита перекрестились.
– Слышь-ка, брат, а ведь он говорил, что проснется в Дивееве. Как это понять? – спросил Павел задумчиво и отрешенно, словно не спрашивал, а сам с собой говорил.
Сам с собой и, может быть, с Серафимом.
Но Аникита не слышал. Слезы катились у него по щекам, и весь он, большой, плечистый – этакий детина, показался таким маленьким, тщедушным и слабым.
– Не знаешь… вот и я не знаю, а ведь мы рядом с ним жили, дверь в дверь, – сказал отец Павел, заморгал и тоже заплакал.
Часть III. Тайна воскресная
Глава первая. Волшебный папоротник
Почему тайна, и к тому же великая?
Ну, допустим, звание великой ей присвоили после кончины преподобного, хотя не исключено, что он мог и сам так ее называть. Вполне мог, прижимая к груди ладонь, доверительно шепнуть на ухо собеседнику: «Открываю вам, ваше Боголюбие, Великую дивеевскую тайну». Во всяком случае, это в духе преподобного Серафима, не противоречит его облику, правилам и привычкам. Что ж, пожалуй: Великая дивеевская, но тайна… вот тут-то стоит призадуматься. Ведь при жизни он хранил ее именно как тайну. Так почему другие предсказания о будущем Дивеева Серафим не скрывал, а ведь среди них были такие, что явно не предназначались для широкого круга, да и вообще не подлежали огласке, – к примеру, предсказания об антихристе, который будет кресты с церковных куполов снимать, но канавку дивеевскую «не перескочит»? О том, что обитель матушки Александры станет лаврой, а часть ее, обведенная канавкой, – киновией, местом особо очищенным, осветленным, священным. «Еще не было и нет примеров, чтобы были женские лавры, а у меня, убогого Серафима, будет в Дивееве лавра, – сказал батюшка. – Лавра-то будет кругом, т. е. за канавкою, в обители матушки Александры, потому что, как она была вдова, то у ней могут жить в обители и вдовы, и жены, и девицы, а киновия будет только в канавке, и так как я, убогий Серафим, был девственник, то и в обители моей будут одни лишь девицы». Да и другие предсказания – не менее поразительные, сокровенные по смыслу?
Но нет, не скрывал их Серафим, а, наоборот, старался, чтобы они стали известны, распространились в его окружении, среди близких ему людей, и прежде всего сестер Мельничной обители. К примеру, о Дивееве как будущей лавре слышали от него и Мантуровы – Елена Васильевна, ее брат Михаил Васильевич, жена его Анна Михайловна, и протоиерей Василий Садовский, и другие. Слышали, из уст в уста передавали. А это предсказание Серафим – утаил, доверил служке своему Мотовилову, в чьих бумагах оно чуть было не затерялось. Возможно, не ему одному, конечно, а кому-то еще, – к примеру, блаженной Пелагее или Параскеве, Паше Саровской (о них как о Втором и Третьем Серафиме речь у нас впереди) или схимонахине Марфе, его юной избраннице и сотаиннице.
Но все-таки Мотовилов для нас важнее, заслуживает явного предпочтения, поскольку он все услышанное от Серафима в отличие от многих записывал, хотя и хаотично, беспорядочно, но своим неразборчивым почерком – записывал и тем самым сберегал для будущего, для потомков. Серафим это, конечно, учитывал, почему и выбрал Мотовилова, приблизил его к себе как верного и незаменимого «служку». Он и другим велел, как, к примеру, сестре Евдокии: «Что слышишь от меня – запиши». Но не все умели, обладали таким навыком, даром. И лишь Мотовилов – человек пишущий и книжный (многотомное собрание своих сочинений собирался издавать), – для него мостик в будущее. Ведь именно для них, потомков, тайна должна была раскрыться, излить свое сладостное благоухание, словно несказанной красоты лесной цветок, волшебный папоротник, укрытый на дне глухого оврага и цветущий раз в десять лет. Для современников же оставалась именно тайной, не явленной, не распознанной, запечатанной семью печатями.
Вот снова и спросим себя: почему же все-таки?
Дивеево – четвертый удел Пресвятой Богородицы на земле
Вопрос не из легких, но все же попробуем – шажками осторожных предположений – доискаться до ответа. Предположение первое и самое, наверное, простое: возможно, потому, что предсказание это не только о судьбах Дивеева, но и о нем самом, «убогом Серафиме», как он себя называл? Судьбы сплетены, связаны в узел. Серафим и Дивеево – одно неразделимое целое. Но при этом учтем, что Дивееву суждена великая слава, оно должно воссиять на весь мир, стать всеобщим дивом. Поэтому о себе-то из скромности Серафим мог и умолчать, умалиться, отодвинуться в тень. «Убогий» – вот и будь убогим: мог бы он себе сказать. И не только сказать, но и – выполнить, подтвердить жизнью.
Что ж, пожалуй. Отчасти так, но это, наверное, не весь ответ. Предположим также (еще шажок), что нежелание раскрывать тайну указывает на нечто глубоко сокрытое в учении Серафима. Впрочем, учении ли? Разумеется, никакого своего учения Серафим не проповедовал – он не склонен к отвлеченному умозрению, умствованию, не богослов в обычном смысле слова. А наставлял он лишь в том, чему учит православная церковь, осенявшая всех подобно узловатым ветвям могучего древа, ее живительным догматам, правилам и канонам.
И все же акценты, зарубки, меты на стволе древа у Серафима были свои.
Принято считать главным для него учение о дарах Святого Духа: собственно, об этом он и беседует с Мотовиловым на лесной полянке под тихо падающим снежком. Конечно, дары эти для Серафима превыше всего, поистине бесценны, как та жемчужина, найденная в поле, ради которой евангельский купец продает все, что имеет. Но есть и еще один акцент, не столь явный и заметный. Да, о дарах Святого Духа и… о всеобщем воскресении из мертвых.
Обстоятельной беседы о воскресении, подобной записанной Мотовиловым, Серафим не оставил, да и, кажется, как-то не особо часто и охотно об этом заговаривал. Да и что тут было заговаривать, собственно, если это церковный догмат, одно из основных положений Символа Веры: «Чаю воскресения мертвых и жизни будущего века. Аминь». Что тут еще обсуждать. Иное дело – чаять, ждать, надеяться. Мысленно – всем существом – стремиться. И в этом чаянии, ожидании, устремленности – весь Серафим. В этом его глубинная, не легко распознаваемая, сокровенная суть.
Он – пасхальный, обновленный, ликующий, воскресный, недаром Пасха для него – беспрестанно свершающаяся, можно сказать вечная, а не только празднуемая раз в году. Она может быть и среди жаркого, солнечного, благодатного лета: «Среди лета запоют Пасху». И – в любое время года, ведь пасхальным приветствием он встречал всех постоянно, а перед самой кончиной своей, зимой, в январе, по свидетельству соседа по келье отца Павла, пел пасхальные гимны. «Воскресение Христово видевшее; Светися, Светися новый Иерусалиме; О, Пасха велия и священнейшая, Христе!» Пасхальная радость слышалась в каждом слове, сквозила в каждом жесте, во всем его восторженном облике. За всем этим угадывается предчувствие мировой Пасхи – всеобщего воскресения. Когда оно наступит? Сроки нам неведомы, и Серафим сам постоянно напоминал об этом, и все же: «Мню, батюшка, что восьмая тысяча пройдет. Мню, что пройдет». Так – по запискам протоиерея Василия Садовского – говорил ему Серафим. Восьмая тысяча лет, естественно, от сотворения мира (заканчивается по некоторым исчислениям в 2 500 году), а что же после?