Леонид Бежин - Дивеево. Русская земля обетованная
Господи и Владыко живота моего, дух праздности, уныния, любоначалия и празднословия не даждь ми. Поклон.
Дух же целомудрия, смиренномудрия, терпения и любве даруй ми рабу Твоему. Поклон.
Ей Господи, Царю, даруй ми зрети моя прегрешения и не осуждати брата моего; яко благословен еси во веки веков, аминь. Поклон. Та же малых дванадесять поклонов, глаголюще на каждо поклон: Боже, очисти мя грешнаго и помилуй мя. И еще раз молитву святого Ефрема».
Серафим Саровский оставил нам ежедневное молитвенное правило
Глава тринадцатая. Паче смысла
Итак, согласно молитвам, враг работает против монаха («работа вражия»): слово верное, точное и универсальное по смыслу. Враг, словно некий господин, склоняется утром над овальной фаянсовой раковиной, умывается, сморкается, тщательно бреется, оттягивая кожу подбородка, стряхивая с бритвы мыльную пену и похлопывая салфеткой по щекам. Чертовски приятно – аж в печенках отдает! За завтраком опрокидывает стопку водки, что-то мурлыкая, режет ножом яичницу-глазунью с кубиками ветчины, мелко нарезанной петрушкой и укропом, втыкает вилку, подносит ко рту и тщательно прожевывает вставными зубами. Пьет кофе из маленькой чашки, отставляя мизинец и особенно смакуя первые глотки. Надевает манишку, затягивает у зеркала крапчатый галстук и отправляется… ну, скажем, в присутствие, причем весьма солидного, внушительного вида, с прикрученной медными болтами мраморной доской-вывеской… м-да.
Вывеска есть, а самого присутствия-то и нет – так, чердачок под самой крышей с одним-единственным мутным, покрытым сажей от печных труб, подслеповатым окном. На подоконнике – пыльные кактусы в наполненных землей консервных банках с вдавленными окурками. Словом, обстановка самая затрапезная. Но это его не смущает, он садится за стол, где все расставлено в привычном порядке, разглаживает чуть замявшееся с краю сукно и заглядывает в ежедневник: что у него на сегодня намечено? Ага, есть тут один зарвавшийся монашек, все колени в мозолях, ест одну лишь репу с огорода – надо бы его проучить. Может, даже наводит на него особые, причудливого устройства оптические приборы, скрытые в стене (видны лишь окуляры). И приступает к работе. Неторопливой, планомерной, методичной, и этим доставляющей ему явное удовольствие. Монашка то так, то этак старается зацепить, ущемить, поддеть. Если удается, смеется, обнажая зубы, и потирает руки, даже слегка подпрыгивает на стуле. Результаты заносит в конторскую книгу с привязанным на шнурке карандашом…
Но и монашек не сдается, сопротивляется, упрямствует. Щуплый, низкорослый, с рябым лицом, рваным ухом и клочковатой бородой, казалось бы дунь, и исчезнет, сгинет, нет его, ан нет: щуплый да жилистый, хваткий, верткий. В келье – лютый холод (печь неделю не топит), стены тронуты инеем, толстой молочной наледью покрытые окна лишь слегка розовеют от утреннего солнца, а он встанет, крестное знамение сотворит и выбежит с черпаком на морозный воздух. Проломит полынью в замерзшем ручье, по пояс окатит себя водой, содрогнется с усладой, ухнет, фыркнет и – так же бегом да вприпрыжку назад. Торопится: надо за дело браться. За работу. На колени опустится, руки возденет к потемневшему лику Спасителя и шепчет, шевеля запекшимися губами, слова молитвы. Затем псалмы поет надтреснутым голоском, поклоны отбивает – сто, двести, триста, этак и за тысячу перевалит. А слезы накатят, он и рад им, не утирает, пусть льются, хорошие слезы, от умиления, теплоты сердечной. Затем святых отцов читает, страницы пожелтевшие переворачивает. Рукодельничает, корзины из бересты плетет, да какие корзины – загляденье, так и хочется взять и на локоть повесить (те, что побольше – для грибов, поменьше, вроде туеска – для ягод). Тут и ночь близится, смеркается, звезды блестят на бархатном небе. Ему бы лечь и поспать, а он сядет на пол, привалившись к стене, сомкнет глаза, вздремнет немного и снова петь псалмы, отбивать поклоны, творить неустанную молитву.
Разве такого зацепишь, подденешь? Работник! На него одна управа: вихрем налететь, подхватить, приподнять, закружить да об пол шмякнуть, чтоб все нутро перетряхнуть и печенки отбить. И эта борьба, может быть, лишь временами затихает, но никогда не прекращается…
«…победы благоверному Императору нашему Николаю Александровичу на сопротивныя даруй…» Зачем это здесь, ъуединенной молитве? Ладно бы в храме, на литургии, да еще по случаю праздника, при собрании духовенства и стечении народа, но в келье-то зачем? Вот тут нам надлежит постичь нечто очень важное, не до конца ясное, ускользающее по смыслу: у Серафима с правящей династией глубоко личные отношения. Они – самодержцы, облеченные высшей властью, он – молитвенник. Собственно, вся церковь молится за них, в каждом храме их поминают, но его молитва особая, она не сливается с общим хором. И Романовы чувствуют в нем своего покровителя, во всяком случае, со времен Александра I, а то и раньше, и он внутренне связан с династией. Никому в такой степени не открыты судьбы всех Романовых, и никто так не скорбит и не печалуется об их трагическом конце. Это печалование он передаст своим преемницам дивеевским юродивым Пелагее и Парасковье, Второму и Третьему Серафиму, как их называли. Паша Дивеевская предречет последней царской чете рождение наследника и в дни разгула всеобщей смуты скажет Николаю II, чтобы он сам, добровольно отрекся от власти, сошел с престола.
Итак, Серафим – и Романовы, Романовы – и Серафим. Они правят огромной страной, созидают царство земное, он прозревает над ними Царство Небесное. Среди них нет такого, как Александр Невский, обладающих святостью (разве что названный в его честь Александр I), поэтому он им и послан свыше, во всяком случае, троим из них, Павлу, Николаю I и Александру I, хотя и для Николая II Серафим оставил особое, запечатанное хлебным мякишем письмо (об этом мы еще скажем). Они могут ошибаться, грешить, отступать от веры, увлекаться модными мистическими течениями, но он все покроет и восполнит.
Именно в этом суть сказанного им о Николае I: «Он в душе христианин». Что значит в душе? Да кто ее видит, душу-то? А Серафим и видит. И, может быть, не только хорошее в ней, всякое, и дурное тоже, но не позволяет себе никакого укора, упрека, даже завуалированной критики. Почему? А потому что Император. Самодержец. Богом помазанный Царь. И это свято, не подлежит не только никакому осуждению, но и обсуждению.
А что же мнения различных слоев общества с их вождями, кумирами и предводителями, критически мыслящими, либерально настроенными? Ведь среди критиков есть люди с ясным умом, блестящим образованием, достоинством, честью, любовью к России. Да, но они в некотором роде… ну, как бы сказать, больны, хотя, окруженные материнской заботой и попечением лучших докторов, всеми детскими болезнями давно переболели, и корью, и свинкой, и скарлатиной. Теперь они на здоровье не жалуются, способны кутить ночи напролет, ездить к цыганам, пить мадеру и шампанское. Все это так, и все же… все же они больны потерей памяти. Они забыли, что такое Царь, утратили чувство Царя, – то самое ликующее, восторженное чувство, с которым Николай Ростов у Толстого ожидает прибытия Александра I. Конечно, можно сказать: да, Николенька, он же такой наивный, можно посетовать, снисходительно пожалеть, хотя на самом деле жалеть надо того, кто уже никогда не ощутит, что власть можно любить. Не только трепетать, бояться, испытывать благоговейный ужас, но и любить до готовности ей всем пожертвовать, жизнь за нее отдать. Что такое жизнь за царя Серафим объяснял на примере Авессы, военачальника Давида, который под неприятельскими стрелами пробрался к источнику, чтобы набрать в шлем воды и утолить его жажду. В любую минуту он мог погибнуть, но это не останавливало Авессу, хотя, казалось бы, несопоставимо: жизнь и ковшик воды. Но ведь ковшик воды – для Царя-помазанника, а это выше всякой жизни, это придает жертве высший смысл, уподобляя ее жертве Самому Богу.
«Вся паче смысла, вся преславная Твоя Богородице, таинства!» Паче смысла – сверх смысла. Обо всех вещах, с которыми мы сталкиваемся по жизни, мы составляем понятия. И о людях тоже. И даже о бесконечно далеком ночном небе с его звездами и планетами. Составляем на основе нашего опыта, на основе прочитанного и услышанного, обдуманного и осознанного – это и есть смысл. Он целиком – от нас, принадлежит нам, соткан из тех же материй, что и все наши мысли, суждения и умозаключения. И мы вправе гордиться своей способностью осмысленно воспринимать мир. Были эпохи, когда эта гордость даже граничила с самоупоением и самообожествлением (Возрождение). Казалось бы, перед нами распахнуты все горизонты, нет пределов нашему познанию. Ан нет, предел есть, и это – сфера божественного, недоступная нашим смыслам, превосходящая их.