Леонид Бежин - Дивеево. Русская земля обетованная
Пахомий тоже ревнив и усерден по Бозе, крошки в келье не держит, служит истово и самозабвенно, но все же он не из таких. Да и обязанности игуменские на нем лежат – не шутка. С ними в скиту не затворишься, молчанием уста не оградишь, а без этого Всевышнему угодить трудно, ибо Он требует от человека всех помыслов, каждой мысли.
А помыслы игумена Пахомия где? В амбарах, квасоваре, пекарне, просвирне – там, где нужда, где прореха. Вот по нуждам и прорехам и станет судить его Господь. Спросит: «Что ж ты все прорехи латал, о монастырских нуждах пекся, а о душе забывал?» Впрочем, пекся, пекся и испекся, как говорится, весь вышел. У него теперь лишь одна последняя забота осталась, и тут вся надежда на Серафима. Однажды тот уж взял ее на себя, но надо бы для успокоения души напомнить, словно невзначай заговорить.
Как он тогда отзовется? Сразу ль? Иль, напомнив раз, придется напомнить и другой, а то и третий? Ведь чужим-то заботам мы, грешные, не слишком-то и рады, чтобы на плечи их взваливать и, сгорбившись, нести: нам и своих хватает.
– Серафимушка, родимый, дай водицы, – попросил игумен Пахомий, едва шевеля бескровными, онемевшими губами, и тут же возник перед ним, словно вынырнул, выкинулся откуда-то Серафим, на лице улыбка добрая и ласковая, глаза голубые сияют, и в ковшике уже доверху налито, будто заранее знал, что попросит.
– Вчера была сладка водица. Ты откуда брал-то?
– Из дальнего колодца, там еще не замерзает.
– Смотри-ка, к дальнему бегал. И сейчас той же черпнул?
– Той же. Вот, отец. Пей.
Пахомий привстал с подушки и, наклоняя ко рту ковшик, который держал перед ним Серафим, хоть и с трудом, но выпил. Снова бессильно упал на подушку. Слабость.
– Ну, а теперь прочти девяностый.
Серафим стал читать наизусть:
– «Живый в помощи Вышнего
В крове Бога небесного водворится…»
Выслушав весь псалом с закрытыми глазами, игумен Пахомий произнес:
– Хорошо. К обедне еще не звонили?
– Нет еще. Скоро.
– Кто сегодня служит?
– Казначей Исайя.
– Видно, ему быть после меня игуменом. Ты, Серафим, к обедне-то иди. Я уж тут как-нибудь сам. Ты постоишь в храме – и я там словно бы с тобой постою. Потом еще и расскажешь, как служили.
– А если вдруг понадоблюсь?
– Монахи сбегают, позовут.
Серафим все же не решался, медлил, смотрел то на дверь, то на постель больного.
– Иди, иди. – И когда тот уж шагнул к двери, все еще не отводя от него взгляда, Пахомий произнес тихо-тихо, как бы про себя, в отрешенной задумчивости:
– Дивеевских-то на кого оставлю?..
Серафим не расслышал, но что-то уловил по движению губ. Обеспокоенно спросил:
– О чем ты, отче?
– Так, о своем…
– А мне не скажешь?
– Забота одна томит, не отпускает.
– Все твои заботы теперь наши.
– Эту не всякому доверишь.
– Отче, но, может, все же?.. Я бы чем помог…
Житие преподобного Серафима в Саровской пустыни
Игумен Пахомий с нетерпеливой надеждой ждал этих слов, но, дождавшись, вместо облегчения почувствовал, что ему стало еще труднее, словно возникло новое препятствие, которое нужно преодолеть.
– Да, ты еще раньше обещал. Но, знаешь, как бывает. Обещаем-то мы легко, но мало ли у нас забот. Бывает, что на все-то нас и не хватает. Тем более что и меня уже рядом не будет. – Пахомий сам был в смущении и замешательстве оттого, что лишний раз испытывал (не надо бы) Серафима, но все же испытывал, вынуждал себя.
– Отче, ты о Дивееве? О сиротах? – спросил Серафим так, что игумен сразу раскаялся в своем опрометчивом намерении испытывать.
– Прости, прости меня. Это я оттого, что смерть уже близко. Лишнее это. Больше ничего не говори. Молчи, – произнес он, не умея скрыть ожидания, что Серафим все же еще что-то скажет.
Тогда и Серафим постарался произнести так, чтобы других слов от него уже не потребовалось:
– Не тревожься, отче. Ни в чем у них недостатка не будет. Стану назирать за ними так же тщательно и неусыпно, как и ты. До конца жизни.
Пахомий хотел поблагодарить, но во взгляде Серафима светилось столько ответной благодарности, что он сказал:
– Иди. Опоздаешь к обедне.
И отвернулся к стенке.
Глава одиннадцатая. Билет
Бывший казначей, а ныне игумен Саровского монастыря Исайя дал просохнуть чернилам на бумаге и, чтобы занять себя на это время, привстал, хотел поправить под собой стул, но вместо этого снова взял перо и под влиянием внезапно родившейся мысли вписал еще несколько строк. После этого перечитал написанное, поморщился, но заставил себя смириться: пусть так. Без особых изысков и красот (словесных завитушек), хотя суть понять можно. А красоты эти никогда не давались ему: легче было сказать, чем написать. Над бумагой же вечно мучился, тяжко вздыхал, рассматривал на свет кончик пера, словно помехой ему была приставшая к нему волосинка, и без конца передвигал облепленную засохшими подтеками чернильницу, как будто от ее места на столе зависел прилив изменчивого, прихотливого, капризного вдохновения.
Капризное оно на то и капризное, что какой уж там прилив – отток. И если было что-то похожее на вдохновение, то жиденькой струйкой в землю ушло. Слова подбирать для игумена – сущее наказание, пытка. С цифрами и то проще. Но игумен не казначей: тут уж будь любезен, не плошай, со словами умей обращаться, чтоб ложились на бумагу ровненько и со смыслом, чтобы все было ясно о понятно. Бумаги все казенные, печатью заверяемые, и промашки быть не должно. У прежнего игумена Пахомия это на зависть легко получалось: в руки перышко возьмет, пару раз обмакнет – и готово. Летучее было перышко – вот где вдохновение. Но Господь забрал – в начале ноября преставился сердешный. Исайя же словно камни в каменоломне ворочает: сто потов сойдет, прежде чем простенькое прошение составит.
Вот и с этой бумагой он изрядно попыхтел, повозился, но все-таки выправил ее – гора с плеч. А то ведь неловко: иеромонах Серафим давно просит, хотя какой там просит, он не из тех – молча стоит и ждет, опустив глаза и не решаясь напомнить о своей просьбе, а что ему ответить? Еще подожди, вот я только соберусь, раскачаюсь… Он и ждал бы по кротости своей до судного дня, но неловко, неудобно, тем более что Серафима он и сам всегда опекал, и покойный игумен Пахомий очень к нему был расположен, любил как родного сына. Ходатайствовал перед епископом Феофилом о рукоположении Серафима в иеромонахи, а незадолго до смерти сказал Исайе: «Уж ты его отпусти. Он не нашего с тобой рода – у него путь особый. Пусть в своей пустыньке живет, Богу трудится, Богородицу о нас молит». А пустыньку ему сам же и построил в шести верстах от монастыря, на берегу Саровки, бревенчатую, проконопаченную мхом, с крылечком, сенцами, ставнями на окнах, огородом и плотно подогнанным тыном. Серафим в нее частенько отлучался, на день-два, а тут решил и вовсе переселиться для совершенного безмолвия, одиноких подвигов и молитв.
Для этого же одного благословения мало, требуется особая бумага – билет. Вот Исайя ему такой билет и выписал: «объявитель сего Саровской пустыни иеромонах Серафим уволен для пребывания в пустыни в своей даче, по неспособности его в обществе, за болезнию и по усердию, после многолетнего искушения в той обители и в пустыню уволен единственно для спокойствия духа Бога ради, и с данным ему правилом согласно святых отец положениям, и впредь ему никогда не препятствовать пребывание иметь в оном месте, и оное утверждаю – строитель иеромонах Исайя. 1794, ноября 20. Для верности печать прилагаю при сем».
Выписал и после обедни задержался у алтаря, оглядывая толпу монахов и не столько отыскивая в ней Серафима, сколько позволяя ему, издали наверняка смотревшему на него, наконец приблизиться и спросить о своем. Серафим, хотя и приблизился, но не спросил, поклонился и молча встал рядом.
– Билет тебе готов. Можешь взять, – сказал Исайя, то ли желая обрадовать Серафима, то ли радуясь и за него, и за себя, наконец выполнившего свое давнее обещание.
Тот поклонился еще раз, прижав руку к сердцу и закрыв глаза (привычный для него жест).
– Благодарю, отче.
– Можешь теперь пустынножительствовать, ведь ты иеромонах, а значит, воин. Но и брани тебе предстоят немалые. Исправно молись, подражай древним святым отцам. Что тебе еще пожелать?
– Мира и радости.
– Радости? Вот уж не знаю… – Исайю смутила не радость, а то, что, может быть, не с нее надо было начинать, с чего-то другого. – Терпение-то понадежней будет, аль нет?
– Что ж, терпения так терпения.
По смирению Серафим не возражал, но что-то в нем было спрятанное, затаенное, прибереженное для себя, освещавшее его изнутри.
Исайя невольно добавил:
– Ну, а к терпению и радость приложится.
Серафим горячо подхватил, окрылился:
– Да, отче, радость, Святым Духом посланная…Она все восполнит, и терпение и молитву, без нее же все лишь вполовину.