Владимир Бибихин - Сборник статей
…прошлое и настоящее — это одно и то же, именно нечто, при всем видимом разнообразии типически одинаковое и, как постоянное повторение непреходящих типов, представляющее собой неподвижный образ неизменной вечности и вечно одинакового значения.
[Ницше, т. 1, с. 167, перевод Я. Бермана.]
Всегда тожественное бытие Парменида не упомянуто. Ницше не нуждается пока и в космологической гипотезе вечного повторения. Она будет привлечена как сомнительная иллюстрация из Диогена Лаэрция к трудной самостоятельной интуиции Ницше (второе «Несвоевременное размышление» — О пользе и вреде истории для жизни 2). Характерным образом Ницше здесь подчеркнет ее неправдоподобие и большее правдоподобие того, что сближение неповторимых событий дается историкам только ценой их сминающего нивелирования. Настоящее тожество открывается глазам, видящим иллюзорность всего потока вещей. Эти глаза учатся своим прозрениям не у математики и естествознания:
Die Historie, sofern sie im Dienste des Lebens steht, steht im Dienste einer unhistorischen Macht und wird deshalb nie, in dieser Unterordnung, reine Wissenschaft, etwa wie die Mathematik es ist, werden können und sollen (Schlechta 1, 219).
История, пока она находится на службе у жизни, находится на службе у неисторической силы и потому никак, при такой подчиненности, не сможет и не должна стать чистой наукой, наподобие математики.
Выкладки о естественнонаучном правдоподобии вечного повторения можно поэтому применительно к Ницше оставить.
[344] Плодотворно, наоборот, сближение интуиции Ницше с тезисами Парменида.
Подчеркнем наиболее важное обстоятельство во всем круге ницшевских тем. Трезво понять ускользание исторического потока, пойти до конца (до тожества пустоты) в разоблачении рисованного мира необходимо, чтобы подготовить главный поступок. Он становится доступен только человеку, вполне лишенному возможностей (власти) или, лучше, совершенно отрешившемуся от них. Для N, раздавленного до полной недвижности величайшим гнетом в мире (das grqfite Schwergewicht), где никаким усилием ничего изменить нельзя, открывается шанс принятия мира. Такое принятие может стать счастьем, если человек сумел быть безусловно добр к себе и к жизни. Перспектива вечного возвращения из гипотезы становится тут ежеминутной проверкой полноты бытия.
Wenn jener Gedanke über dich Gewalt bekäme, er werde dich, wie du bist, verwandeln und vielleicht zermalmen; die Frage bei allem und jedem: «willst du dies noch einmal und noch un–zahlige Male?» wtirde als das grüßte Schwergewicht auf deinem Handeln liegen! Oder wie mußtest du dir selber und dem Leben gut werden, um nach nichts mehr zu verlangen als nach dieser letzten ewigen Bestätigung und Besiegelung? — (Die fröhliche Wissenschaft 4, 341 fin. = Schlechta 3, 202–203.)
Овладей тобою эта мысль, она бы преобразила тебя и, возможно, стерла бы в порошок; вопрос, сопровождающий все и вся: «хочешь ли ты этого еще раз, и еще бесчисленное количество раз?» — величайшей тяжестью лег бы на твои поступки! Или насколько хорошо должен был бы ты относиться к самому себе и к жизни, чтобы не жаждать больше ничего, кроме этого последнего вечного удостоверения и скрепления печатью?
[Весёлая науа, 341: Ницше, т. 1, с. 660, перевод К. Свасьяна.]
Прямой переход отсюда к последним афоризмам витгенштейновского «Трактата» (интуиция невозможности ничего изменить в мире и т. д.) не кажется нам рискованным или неуместным.
[345] …In der Welt ist alles, wie es ist, und geschieht alles, wie es geschieht; es gibt in ihr keinen Wert — und wenn es ihn gabe, so hatte er keinen Wert… (Wittgenstein, Tractates 6.41).
…В мире все есть, как оно есть, и все происходит, как оно происходит; в нем нет ценности — а если бы она и была, то не имела бы ценности…
[Перевод М. Козловой и Ю. Асеева.][16]
Wie die Welt ist, ist fur das Hohere vollkommen gleichgultig. Gott offenbart sich nicht in der Welt (Ebenda 6.432).
Как мир есть, для Высшего совершенно безразлично. Бог не обнаруживается в мире.
Петрарка и Палама[17]
Франческо Петрарка (1304–1374) и Григорий Палама (1296–1359) не раз противопоставлялись, тем более что главный противник первого был в течение нескольких месяцев учителем греческого у второго. Контраст виднее на фоне сходств.
Коронованный как поэт на Пасху 1341 г. в Риме, Петрарка призывал современников «трудиться, чтобы стать такими, какими в их (ностальгических любителей древности) мнении могут быть только прославленные древние» («К сицилийскому королю Роберту о своих лаврах и против ревнителей старины, всегда презирающих современность», Книга о делах повседневных IV 7 ). 10 июня того же года на соборе–синоде в Константинополе Григорий Палама заявил о возобновлении догматического творчества, остановившегося почти за семьсот лет до того: церковное учительство не ушло в прошлое, оно продолжается и теперь («Святогорский томос», РС 150, 1236).
Главнейшая тема Петрарки — преодоление Фортуны усилием «духа, стоящего на прочной основе труда, искусства и благодатной природы» (Повседн. XVIII 15, 1). Палама в споре с Варлаамом Калабрийским отстаивал способность благодатно озарённых к «сверхприродным и невыразимым созерцаниям» наперекор ограниченности временными обстоятельствами.
Как высокая древность для Петрарки была будущим («Прекрасных душ и доблестных владеньем / Мир станет; весь златым его увидим / И древними деяниями полным», Книга песен 137), так Палама в своих толкованиях Писания, «превращая букву в дух» (Гомилия 13), не видел границ осовременивания его смысла.
«Бог не создал на земле ничего более удивительного, чем человек» (Петрарка, Повседн. V 4, 10). Человек — сокровище, настолько же превосходящее мир своей ценностью, насколько мир превосходит его величиной, «совершенное дело всепревосходящей мудрости Художника» (Палама, Гомилии 6;26). В своём отчёте о восхождении на гору Ванту в Провансе Петрарка переходит от восторга, пережитого им на вершине, к жгучему стыду от укора, прочитанного на раскрытой наугад странице карманной Августиновой «Исповеди»: «И отправляются люди дивиться и высоте гор, и громадности морских валов, и широте речных просторов, и необъятности океана, и круговращению созвездий — и оставляют сами себя». В том же смысле Григорий Палама звал «и от всякого рассуждения, хотя бы оно было и доброе, отводить свой ум, и весь собирать его в себя» (Гомилия 17); «ум лучше неба». Словам Петрарки о «свободе, лучшем из всего в мире» (Повседн. XIX, 5, 4) есть отзвук в напоминании Паламы о царственном «самовластии», независимости «внутреннего руководящего начала души» (Гомилия 29).
Что жизнь — бой, воинское служение, круговая оборона, одинаково твердят оба. «Ты слышишь чуткой душой гул великой битвы, ощущаешь — кто не ощутит неослабно давящий гнёт? — громаду дела, которая возвышается перед вступающим на путь земной жизни». «Ищем светлых дней, и счастья здесь, на земле, где…вся жизнь, и вообще всё — ничто иное, как кремнистый и трудный путь к вечной жизни». «Представим себе царство нератуемое? — но такого нет на земле; беспечальную жизнь? — но её найдёшь только на небесах!» (Петрарка, Повседн. XII 3; X 5 ; 21; Палама, Гомилия 22).
Война сплачивает человека в простую цельность. Петрарковский человек — единство понимания и порыва, рефлексии и страсти, философии и любви, ум и чувство в одной упряжке. У Паламы духовность тоже не мыслится без помощи тела: «Есть и блаженные страсти, которые…поднимают плоть к духовному достоинству»; «есть общие энергии души и тела, неоценимо полезные душе»; «бесстрастии — это не умерщвление страстной силы души, а её направление от худшего к лучшему» (Триады II 2, 12; 17; 18; 19).
Ради права «восходить на алтарь из неотёсанных камней», т. е. постигать истину в непосредственном движении сердца как «середины» ума и чувства, Палама отвергал «внешнее» «не очищающее, а обчищающее душу знание без любви, — вершины, корня и середины всей добродетели…не созидающее никакого блага» (Триады I 1, 9). Он не враг «еллинских наук», но «хоть занятия эти и хороши для упражнения остроты душевного ока, но упорствовать в них до старости дурно. Хорошо, если, в меру поупражнявшись, человек направит старания на более высокие и непреходящие предметы» (I 1, 6). Почти о том же думает Петрарка: «Знание наук — большое дело, но ещё большее — добродетель души»; «Ни грамматика, ни какое бы то ни было из семи свободных искусств не достойны того, чтобы благородный ум состарился в занятиях ими: они путь, не цель»; «зачем неустанно … занимаете свой ум прихотливыми тонкостями, несчастные? Зачем, забывая о сути, стареете среди снов и, с поседевшими волосами и изборождённым морщинами лбом, отдаётесь ребяческим глупостям?» (Повседн. VII 17, 15; XII 3, 18; «Диалоги о презрении к миру», 1).
«Люблю философию — не многоречивую, схоластическую, надутую, которою смехотворным образом гордится наша учёная чернь, а истинную, которая обитает не только в книгах, но и в душах, заключена в делах, а не в словах» (Повседн. XII 3, 9–10). «Если он начнёт изрыгать свои силлогизмы, мой совет тебе: беги, и вели ему поспорить с Энкеладом» (Повседн. I, 7). Это могло бы быть сказано Петраркой и о Варлаамовском «геометрическом» богословии. Тот же протест против механических рассуждений проходит через все рассуждения Паламы.