Льюис Клайв - Льюис Клайв Настигнут Радостью
Вот почему с первых дней пребывания в Колледже я готов был поклоняться этим кумирам. Какую «взрослую» аристократию обожествляли так, как элиту престижной школы? Когда новичок видит одного из «самых–самых», он переживает разом все виды преклонения, склоняясь перед ним, как мальчишка перед юношей, как страстный поклонник перед кинозвездой, как простолюдинка перед герцогиней, как новичок перед завсегдатаем (прибавьте сюда страх уличного мальчишки перед полицией).
Невозможно забыть первые дни в Колледже. Это было высокое узкое здание, единственный красивый дом во всей округе, немного похожий на корабль. Нашу палубу составляли два длинных темных коридора, сходившихся под прямым углом. Двери из коридоров открывались в «кабинеты» — малень–кие комнаты, рассчитанные на двух–трех мальчиков. Как они нравились мне после Подготовительной школы, где ни у кого не было своего утла! Поскольку еще держалась мода Эдуарда VII, кабинетам придавали вид битком набитой гостиной — сюда запихивали больше книжных полок, столиков, тумбочек и картин, чем могла вместить такая комнатка. На нашем этаже было и два больших класса — один для «Президента», школьный Олимп, другой для новичков. «Кабинет новичков» не был настоящим кабинетом, он был слишком большим и темным, никакой лишней мебели, только стол и вокруг него ряд закрепленных скамеек. Нас было человек десять–двенадцать, мы знали, что не всех оставят в этом классе, — одних сразу распределят по «настоящим кабинетам», остальные пробудут здесь ближайший семестр. Весь первый вечер мы провели в напряженном ожидании: кого изберут, кого оставят здесь.
Мы сидели вокруг стола, похожего на верстак, молчали, если разговаривали, то шепотом. Иногда дверь приоткрывалась, заглядывали мальчики постарше, усмехались (не нам, а себе) и исчезали. Один раз над плечом ухмы–ляющегося возникло еще одно лицо и ехидный голос произнес; «Хо–хо! Знаю, знаю, что ты высматриваешь!» Только я понимал, к чему все это, — брат вовремя меня просветил. Никто из заглядывавших к нам и ухмылявшихся ребят не принадлежал к элите, все они были слишком юны, и что–то общее мерещилось в выражении их лиц. Нынешние или былые «шлюшки» пытались угадать, кто из нас займет их место.
Может быть, вы не знаете, что такое «шлюшка». Во–первых, надо знать, что Виверн состоял как бы из концен–трических кругов; Колледж и отделение. Одно дело быть первым в Колледже, другое — всего–навсего в отделении. Есть элита Колледжа и малая элита отделений; есть избранные в отделениях и есть гонимые всем Колледжем. И, нако–нец, есть «шлюшки» в отделениях и есть признанные всем Колледжем. «Шлюшки» — это миловидные, женственные мальчики из младших классов, которых используют старшеклассники, чаще всего — из элиты. Правда, не только из элиты — хотя та и оставляла за собой большую часть прав, в этом вопросе она была либеральна и не требовала от подчиненных еще и верности. Педерастия для среднего класса не считалась грехом, во всяком случае, столь серьезным, как привычка засовывать руки в карманы или не застегивать куртку. Наши земные боги умели соблюдать меру.
Если говорить о подготовке к жизни в обществе (а именно эту функцию брал на себя Колледж), «шлюшки», конечно, были необходимы. Они вовсе не были рабами — их благосклонности доби–вались, но почти никогда не вынуждали ее силой. Далеко не всегда они были развратны — такие отношения могли стать длительными, постоянными, и чувство нередко брало в них верх над чувственностью. Никто им не платил — во всяком случае, деньгами, зато на их долю выпадала вся лесть, все тайное влияние и негласные привилегии, которыми во взрослом обществе пользуются любов–ницы высокопоставленных особ. В этом смысле они, в числе прочего, готовили нас к мирской жизни. Арнольд Ланн в своей книге о Харроу утверждает, что в его школе «шлюшки» были заодно и ябедами. Наши не были, я знаю это наверное, поскольку один из моих друзей жил в комнате со «шлюшкой», и единственным неудобством была необхо–димость выходить из комнаты всякий раз, как заглянет кто–нибудь из друзей. Честно говоря, меня это не шокировало, мне это просто надоедало. Всю неделю школа шумела, свистела, шипела, шептала — и все только об этом. После спорта то был главный предмет светских разговоров: кто, с кем, кто из новеньких, у кого чья фотография, где, когда, как часто, днем или ночью… Можно счесть это эллинской традицией. Именно этот порок никогда меня не привлекал и даже не пробуждал моего воображения — я до сих пор не очень себе это представляю. Может быть, если б я остался в школе надолго, из меня сделали бы Нормального Мальчика. Но пока что я просто скучал.
Первые дни мы провели так же, как и новобранцы в армии, в отчаянных попытках понять, что мы должны делать и как себя вести. Мне следовало выяснить, в какой «клуб» я записан. Нас делили на клубы для подготовки к внутри–школьным соревнованиям. Организация охватывала не только отделение, но и весь Колледж, поэтому надо было посмотреть название своего клуба на доске в главном здании, а раньше разузнать, где эта доска, протиснуться через толпу старших мальчиков, найти себя в списке из пятисот человек, и все это за десять минут перемены, непрерывно поглядывая на часы. Я не успел отыскать свою фамилию и бежал в класс бегом, гадая в тревоге, успею ли выяснить название клуба завтра, а если нет — какое неслыханное наказание обрушится на мою голову. Почему писатели так любят говорить, что тревоги и заботы — удел взрослых? На долю подростка выпадает куда больше мрачных тревог за неделю, чем взрослому достается за год. Когда я вбегал в наше отделение, привалило нежданное счастье. Возле «Сената» стоял некий Фриббл, длинный, тощий, улыбчивый юнец. Он принадлежал к элите, правда, к элите отделения, да и там болтался в самом низу, но для меня это был человек известный и важный. Я едва поверил своим ушам, когда он окликнул меня: «Эй, Льюис! Я знаю, в каком ты клубе. Б6, как и я». В одно мгновение отчаяние сменилось востор–гом. Кончились мои заботы. И как благороден Фриббл, как снисходителен ко мне! Если б меня пригласили на ужин к королю, я и то не был бы так польщен. Дальше все пошло как нельзя лучше. Все выходные я аккуратно проверял объяв–ления на доске своего клуба, но моя фамилия ни разу не появлялась в списке игравшей в те дни команды. Я был счастлив — я терпеть не могу спортивные игры. Моя неуклюжесть и полное отсутствие тренировки привели к тому, что игра не доставляла удовольствия даже мне (не говоря уж о тех, кто играл со мной в одной команде). Для меня (боюсь, не для меня одного) все эти игры были просто неизбежным злом, вроде подоходного налога или больных зубов. А тут на целых две недели я получил отсрочку.
И вдруг разразилась гроза. Фриббл солгал. Я принадлежал совсем к другому клубу, там уже не раз вносили мою фамилию в списки играющей команды, а я не знал об этом и совершил одно из тягчайших школьных преступлений — подвел клуб. По приказу самого главного, при его помо–щниках, мне задали порку. На Главного я обиды не таю (то был рыжий, веснушчатый мальчик, звавшийся то ли Порридж, то ли Борэдж) — для него это было обычное, заурядное дело. А хуже всего было вот что: явившийся за мною герольд — тоже из элиты, немногим уступавший Самому, — чтобы я осознал весь ужас своего преступления, сказал так: «Ты кто? Никто! А Порридж здесь Главный».
Мысль эта даже тогда показалась мне сомнительной. Я мог бы предложить два других варианта. Во–первых, он мог бы сказать: «Мы раз и навсегда научим тебя ни у кого не спрашивать о том, о чем ты должен пойти и узнать сам», — что ж, такой урок мне пригодился бы. Еще лучше было бы научить меня, что член из элиты вполне может соврать. Слова же «Ты никто!» совершенно не соответствовали смыслу и причинам моего поступка. Как бы подразумевалось, что я не явился в клуб из наглости или самомнения. Я думаю, даже этот герольд не мог в это поверить. Неужели они и в самом деле думали, что жалкий новичок, только что вошедший в чуждое для него общество, от беспощадных правите–лей которого зависят все его надежды, его покой и счастье, — неужели они думали, что такой новичок в первую же неделю осмелится натянуть нос Самому Главному? Этот вопрос не раз мучил меня и во взрослой жизни.
Скажем, когда экзаменатор заявляет, что студенческая работа — прямое оскорбление ему, преподавателю, он что, и в самом деле думает, что измученный студент старался оскорбить его?
Загадочным казалось мне и поведение Фриббла. Была ли то невинная шутка, или он отыгрался на мне за какую–нибудь ссору с моим братом? Скорее всего он был попросту трепло; ему так и подмывало сообщить кому–нибудь новость — все равно кому, все равно, правду ли. Воля здесь почти не участвует. Только не говорите, пожалуйста, что не важно, из каких побуждений он вовлек меня в беду, не говорите, что когда беда стряслась, он должен был признать–ся, что во всем виноват он. Не мог он этого сделать! Я уже говорил, что он только–только вошел в элиту, причем элиту низшую, местного значения, он изо всех сил карабкался вверх, и Порридж — или Боррэдж — был для него так же недосягаем, как для меня недосягаем был он сам. Если бы он признался, он подорвал бы свою карьеру, и это в общес–тве, где карьера значит все, — не забывайте, школа готовила нас к мирской жизни.