Марк Хелприн - На солнце и в тени
Вандерлин кивнул.
– Это ваша фамилия?
– Да.
– А имя?
Вандерлин задрал голову и, словно сорвав фрукт, представил его со странным удовлетворением.
– Фил, – сказал он так, словно только что это придумал, как это и было на самом деле. – Фил Бавкид. – Он протянул руку, и Гарри пожал ее.
– Фил Бавкид, – повторил Гарри. – Звучит почему-то знакомо. Не знаю, почему.
Вандерлин окинул его надменным взглядом – странным, подумал Гарри, для неплатежеспособного рыбака, но тут же напомнил себе, что и сам является неплатежеспособным производителем.
– Здесь нас много. Можно проследить вплоть до того времени, – сказал Вандерлин с какой-то искоркой в глазах, – когда королева Елизавета даровала патенты на ловлю трески Хамфри Леммону и Реджинальду Бавкиду. (Леммон – мое второе имя.) Хотя они построили только летние жилища, мои предки жили здесь еще до прибытия «Мэйфлауэра» – так говорят. Но это не важно.
– Хорошо. Фил, если вам нужна работа…
– Я хочу вернуть вам долг, понимаете?
– Думаю, вернете, да. Наверное, я не смогу вас остановить. Пожалуйста, не грабьте ювелирные магазины.
Вандерлин нашел это очень смешным.
– Постараюсь удержаться, – сказал он, – но если все-таки ограблю, это будет «Тиффани».
Когда Вандерлин вошел в тамбур клубного вагона, его окликнул тучный человек в очках роговой оправы и габардиновом костюме – дело было после Дня труда, и он был исключительно беспечен, – образцовый член Лиги Плюща, поникший под дождем алкоголя и градом закусок.
– Джим! – сказал он. – Джим! Что ты здесь делаешь?
– Рыбачу, как обычно, – сказал Вандерлин.
Проводник помог жирному мажору подняться по ступенькам, вежливо толкая его в поясницу, хотя гораздо действеннее было бы надавить ниже, вскоре поезд тронулся, и проводники заскакивали в него на ходу, что было лучшей составляющей их работы.
Провожающие вернулись в свои деревянные фургоны и поехали обратно в сторону океана. Гарри остался на платформе, глядя вслед поезду. Красный фонарь, прикрепленный к последнему вагону, будет, он знал, по-прежнему светиться в туннелях, ведущих под рекой в Нью-Йорк, и гореть в тусклом свете Пенсильванского вокзала, пока пассажиры извергаются в бежевые залы наверху, оживленные и жужжащие как пчелиный улей, в мир, не похожий ни на какой другой, пересекаемый лучами света, в которых мечутся пылинки.
31. Переправляясь через реку
Для Кэтрин одним из последствий богатства было то, что ей никто никогда не сочувствовал, кроме самых близких. Для многих по какой-то причине непостижимо, что обладание прекрасным персидским ковром или столом красного дерева не возмещает смерти ребенка, жизни без любви или крушения честолюбивых планов. Хотя деньги могут уменьшить вероятность трагедии, смертность и дела сердечные с легкостью пробивают мягкую броню богатства.
Ее обидело и озадачило то, с каким явным удовольствием ополчились на нее бостонские критики. Ошибочным мнением, будто отец купил ей роль, они воспользовались как разрешением не только уничтожать ее, но и не замечать, упиваясь собственной жестокостью, того, что разворачивалось прямо у них перед глазами. Завораживающе петь на сцене требует мужества, ибо театр – это территория, грозящая смертью, что и побуждало ее защищать Джорджа Йеллина. Одна строка похвалы была единственным светом, озарившим его за последние двадцать лет – и, вероятно, будет единственным светом, озаряющим его на протяжении следующих двадцати лет. У нее не было желания последовать такому примеру.
Ей придется либо преодолеть то, что ждет впереди, выступать, несмотря на предубежденные отзывы, и проходить сквозь строй на протяжении долгих лет, либо отказаться от того, ради чего, по ее мнению, она родилась. Несмотря на многочисленные похвалы, она почти не полагалась на свой талант и время от времени склонялась к тому, чтобы верить написанному в газетах. Она гадала, сумеют ли когда-нибудь она или ее недоброжелатели стать неангажированными и настолько бесстрастными, чтобы посмотреть на ситуацию со стороны и почувствовать стыд или гордость, и что именно они почувствуют, и кто окажется прав. Но сейчас соблазн сцены и огней рампы был так силен, что она не могла ему противостоять. Труппа старательно репетировала новую версию постановки перед октябрьской премьерой, и Кэтрин каждый день находила новые силы в своем собственном голосе, в музыке и в том, что еще могла донести до аудитории, когда в театре погаснет свет. Энергия самого искусства и усилия, которые они в него вкладывали, поддерживали их и обещали увлечь за собой и зрителей, но вне театра, там, где смолкала музыка, все было не так.
Одно из незначительных изменений, которые внес Сидни, учитывая в целом успешное выступление в Бостоне, заключалось в том, что Кэтрин во время первой части своей второй сцены должна была выходить в перчатках и занимать зрительское внимание, снимая их перед вступлением во вторую свою песню.
– Я ведь не Джипси Роза Ли[103], – сказала она Сидни, а тот стал ее убеждать, что она, конечно, не Джипси, но когда снимет перчатки, оголив лишь запястья и кисти, это не только задаст определенный ритм, но и будет символизировать ее раскрытие перед аудиторией.
– Подумай об этом, – сказал он. – Это скромно и мило, это захватывает внимание. В этой сцене меняется настроение, а ты просто стояла, не двигаясь, словно была частью аудитории. Я хочу, чтобы они смотрели на тебя, а не наоборот, поэтому тебе надо двигаться, то есть снимать перчатки, чтобы привлечь их взгляды. Перчатки должны быть серыми, чтобы не блестели в свете прожекторов, как перчатки дорожного полицейского.
– Какого фасона?
– Какого угодно. Ты лучше разбираешься в перчатках, чем я. Мы, конечно, возместим тебе стоимость.
– Это ни к чему. – Она могла позволить себе купить пару перчаток, которая все равно останется у нее. Собственно, она даже не справится о цене и не увидит счета, который будет отправлен на Уолл-стрит, в одну очень расторопную контору, незримо занимавшуюся такими вещами.
Не прошло и часа после этого пожелания Сидни, как она стояла над витриной с перчатками, четверть из которых были серыми. Рассматривая их, она слышала свой собственный ясный, но немного затуманенный голос, эхом разносящийся по всему театру в очень печальной песне. Она слышала его с достоверностью и силой живого звука, словно слушала себя со стороны. Лампа, установленная когда-то, чтобы заставить искриться алмазы, с прежней силой сияла над витриной, создавая контраст, который она всегда любила и который в живописи называется тенебросо[104].
Был конец дня, и продавщице не терпелось уйти.
– Вы решили? – спросила она, нарушив спокойствие Кэтрин и позволив звуку набирающего скорость автобуса заменить собой музыку.
– Нет, – сказала Кэтрин, явно расстроенная. Разочарование в любви, подумала продавщица. – Не знаю, какие выбрать. – Она переводила взгляд с одной пары перчаток на другую, не в состоянии решиться. Потом посмотрела на продавщицу. – Я больше не понимаю, что хорошо, что плохо. – С легкой, но непреодолимой дрожью она спросила: – Вы не могли бы выбрать за меня?
– Вот эти, – решительно сказала продавщица, вытаскивая первую пару серых перчаток, попавшуюся ей под руку.
– Хорошо, – согласилась Кэтрин. – Я их возьму. – Это было совсем на нее непохоже. Уладив вопрос с оплатой и выйдя из магазина, она пошла по Пятой авеню, злясь на огни и суету и прекрасно понимая, что гнев губителен для ее песни.
– Кого убить? – спросил Гарри.
– Виктора и Вердераме. Они оба начинаются на букву «В». – В устах Кэтрин эти слова звучали очаровательно, потому что она, никогда никого не убивавшая, не могла говорить такое всерьез.
Он понимал, что она ведет себя странно. На протяжении двух с половиной часов, что они ехали из Ист-Хэмптона, она безжалостно и беспрестанно вовлекала своего отца в яростный спор о патентах и товарных знаках. Никто не знал, о чем она, черт возьми, говорит, почему это так ее занимает и откуда ей так много известно о патентном законодательстве и о товарных знаках, а меньше всего Билли, который стоял на своем, но остался ошеломленным и со звоном в ушах. Гарри, который кое-что знал о товарных знаках и патентах, попытался разрешить их спор, но она повернулась к нему с проворностью хлыста и велела заткнуться.
Он любил ее во всех ее настроениях, не в последнюю очередь, когда она была беспричинно страстной, поэтому, пока Ронконкома и Коммак со свистом пролетали мимо, он просто откинулся на спинку сиденья, слушая ее яростные аргументы. А теперь это.
– Ты же убивал людей раньше. Не переживай о таких ничтожествах, как Виктор или какой-то гангстер. Просто пристрели их, и все.
– Видишь ли, тогда было по-другому, – сказал он, стараясь, чтобы это прозвучало мягко, потому что она была расстроена.
– Да? – сказала она, словно услышала что-то неправдоподобное.