Орхан Памук - Снег
Поэтому он стремился найти скрытую логику книги, бо́льшую часть которой, повинуясь вдохновению, написал в Карсе, и совершенствовал написанное, следуя этой логике. В своем последнем письме он сообщил, что наконец все эти усилия увенчались успехом, что он собирается опробовать стихотворения, прочитав их в некоторых немецких городах, написал также, что в конце концов все, как надо, расположилось по своим местам, что он перепечатал книгу, которую писал в единственной тетради, и отправит одну копию мне, а другую – своему издателю в Стамбуле, нашему общему другу Фазылу. Не мог бы я написать несколько слов для аннотации на задней обложке и отправить их Фазылу?
Покрытый зеленым сукном письменный стол Ка, неожиданно аккуратный для поэта, стоял у окна, выходящего на крыши Франкфурта, исчезавшие в снегу и вечерней темноте. Справа на столе лежали дневники, в которых он комментировал дни, проведенные в Карсе, и свои стихотворения, а слева – книги и журналы, которые он тогда читал. На линии, мысленно проведенной прямо посредине стола, на одинаковом расстоянии были поставлены лампа с бронзовым основанием и телефон. Я в панике выдвинул ящики, перебрал книги, тетради и коллекцию газетных вырезок, которые он собирал, как многие турки-эмигранты, осмотрел кровать, заглянул в платяной шкаф и в маленькие шкафчики в ванной и на кухне, в холодильник и пакет для грязной одежды, в каждый угол в доме, где можно было спрятать тетрадь. Я не верил, что эта тетрадь могла исчезнуть, и, пока Таркут Ольчюн молча курил и смотрел на Франкфурт под снегом, я вновь искал в одних и тех же местах. Если она была не в сумке, которую он взял с собой в поездку в Гамбург, то она должна была лежать здесь, в доме. Пока Ка полностью не закончил книгу, он не делал копии ни одного стихотворения, говорил, что это дурной знак, но мне он писал, что книга уже закончена.
Через два часа, вместо того чтобы согласиться с тем, что зеленая тетрадь, в которой Ка записывал в Карсе свои стихотворения, исчезла, я заставил себя поверить в то, что она или, по крайней мере, стихотворения находятся у меня перед глазами, но от волнения я этого не замечаю. Когда хозяйка дома постучала в дверь, я уже заполнил подвернувшиеся под руку полиэтиленовые пакеты всеми тетрадями, которые смог найти в ящиках, всеми бумагами, на которых был почерк Ка. Видеомагнитофон и в беспорядке разбросанные порнокассеты (доказательство того, что гости в дом Ка никогда не приходили) я положил в полиэтиленовую сумку с надписью «Кауфхоф». Я искал для себя что-нибудь на память о Ка, как путешественник, который, отправляясь в долгое странствие, берет с собой одну из обычных вещей своей жизни. Но, как обычно, я поддался одному из приступов нерешительности и положил в сумки не только пепельницу с его стола, его пачку сигарет, нож, который он использовал для вскрытия конвертов, часы, стоявшие у изголовья, его жилет, которому было двадцать пять лет, разорванный в клочья и носивший его запах, так как зимой по ночам он надевал его поверх пижамы, его фотографию вместе с сестрой на набережной Долмабахче, но и многое другое, начиная с его грязных носков и до ни разу не использованного носового платка, найденного в шкафу, от вилок на кухне до пачки из-под сигарет, которую я вытащил из мусорного ведра; и еще многим другим я с любовью хранителя музея заполнил сумки. Во время одной из наших последних встреч в Стамбуле Ка спросил меня, какой роман я собираюсь написать, и я поведал ему историю «Музея невинности», которую тщательно скрывал от всех.
Как только я, расставшись со своим провожатым, удалился в свой номер в отеле, я начал перебирать вещи Ка. А ведь я уже было решил на тот вечер забыть о моем друге, чтобы избавиться от сокрушительной грусти, которую на меня наводили мысли о нем. Первым делом я взглянул на порнокассеты. В номере отеля не было видео, но по заметкам, которые мой друг своей рукой сделал на кассетах, я понял, что он испытывал особый интерес к одной американской порнозвезде по имени Мелинда.
Тогда я начал читать дневники, в которых он комментировал стихотворения, пришедшие к нему в Карсе. Почему Ка скрыл от меня весь этот ужас и любовь, которые он пережил там? Ответ на это я получил из примерно сорока любовных писем, лежавших в одной папке, которую я нашел в ящиках и бросил в сумку. Все они были адресованы Ипек, ни одно не было отправлено, и все они начинались одними и теми же словами: «Дорогая, я очень много думал, писать тебе или нет». В каждом письме было какое-нибудь новое воспоминание о Карсе, какая-нибудь новая болезненная и заставляющая слезы наворачиваться на глаза подробность о том, как они с Ипек занимались любовью, и несколько наблюдений Ка о его жизни во Франкфурте, дающих понять, как заурядно проходят его дни. (О хромой собаке, которую он видел в парке Фон Бетманна, или о навевающих грусть цинковых столах из Еврейского музея он писал и мне.) Судя по тому, что ни одно из писем не было сложено, было понятно, что Ка не хватило решимости даже положить их в конверт.
В одном письме Ка написал: «Я приеду по одному твоему слову». В другом письме он писал, что «никогда не вернется в Карс, потому что не позволит, чтобы Ипек еще более неверно поняла его». Одно письмо касалось какого-то утраченного стихотворения, а другое создавало у читающего впечатление, что было написано в ответ на письмо Ипек. «Как жаль, что ты и письмо мое неверно поняла», – написал Ка. Поскольку в тот вечер я разложил все, что было в сумках, на полу и на кровати гостиничного номера, я был уверен, что от Ипек Ка не пришло ни одного письма. И все же, когда через много недель я поехал в Карс и встретился с ней, я спросил у нее и точно узнал, что она не писала писем Ка. Почему же Ка в своих письмах, которые он знал, что не отправит, еще когда писал их, делал вид, будто отвечает на письма Ипек?
Возможно, мы дошли до самого сердца нашего рассказа. Насколько возможно понять боль, любовь другого человека? Насколько мы можем понять тех, кто живет с болью, более глубокой, чем наша, среди унижений и пустоты жизни? Если понять означает суметь поставить себя на место тех, кто отличается от нас, то разве смогут когда-нибудь богачи, правители и судьи мира понять миллиарды бедняков и бродяг, оказавшихся на обочине жизни? Насколько точно может писатель Орхан почувствовать темноту тяжелой и горькой жизни его друга-поэта?
«Всю свою жизнь я провел с сильным чувством утраты и какой-то неполноты, мучаясь от боли, словно раненый зверь. Может быть, если бы я не был так сильно привязан к тебе, то в самом конце я не рассердил тебя так сильно и не вернулся бы туда, откуда начал, утратив равновесие, которое обрел за двенадцать лет, – писал Ка. – Сейчас я вновь ощущаю в себе то невыносимое чувство утраты и брошенности, оно заставляет кровоточить все мое существо. Иногда я думаю, что мне не хватает не только тебя, а и всего мира». Я читал все это, но понимал ли я?
Выпив достаточно много виски, который достал из мини-бара в номере, я вышел на улицу поздно вечером и направился к Кайзерштрассе, выяснить насчет Мелинды.
У нее были большие, очень большие, грустные и слегка раскосые глаза оливкового цвета. Кожа ее была белой, ноги длинными, а губы, которые поэты дивана[56] сравнили бы с черешней, маленькими, но пухлыми. Она была довольно известна: после двадцатиминутного исследования в круглосуточно открытом отделе кассет «Всемирного центра» я наткнулся на шесть кассет, на которых было написано ее имя. В этих фильмах, которые я позднее увез в Стамбул и посмотрел, я увидел те качества Мелинды, которые могли подействовать на Ка. Каким бы уродливым и грубым ни был мужчина, завалившийся у нее между ногами, на бледном лице Мелинды проявлялось выражение подлинной нежности, свойственное матерям, пока мужчина, постанывая от удовольствия, пребывал в экстазе. Насколько она была возбуждающей в одежде (страстная деловая женщина, домохозяйка, жаловавшаяся на бессилие своего мужа, похотливая стюардесса), настолько же она была ранимой без нее. Как мне сразу станет понятно, когда позднее я поеду в Карс, ее большие глаза, крупное крепкое тело, все в ее облике и манере держаться очень напоминало Ипек.
Я знаю, что мой рассказ о том, что мой друг в последние годы своей жизни тратил очень много времени на то, чтобы смотреть такого рода кассеты, может вызвать гнев у тех, кто со страстью к героическим преданиям и мечтательностью, свойственным несчастным и обделенным людям, желает видеть в Ка безупречного мученика-поэта. Когда я прогуливался во «Всемирном центре» среди одиноких, как привидения, мужчин, чтобы найти другие кассеты с Мелиндой, я почувствовал: единственное, что объединяет одиноких и несчастных мужчин всего мира, – это то, что они, спрятавшись в уголок, смотрят с чувством вины порнофильмы. Все то, что я видел в кинотеатрах, в Нью-Йорке на 42-й улице, во Франкфурте на Кайзерштрассе или в кинотеатрах в переулках Бейоглу, доказывало (настолько, что опровергало все эти националистические предрассудки и антропологические теории), что все эти одинокие и несчастные мужчины похожи друг на друга, когда с чувством стыда, обделенности или потерянности смотрят фильм и когда в перерывах между фильмами стараются не сталкиваться друг с другом взглядом в убогом фойе. Выйдя из «Всемирного центра секса» с кассетами Мелинды в черной полиэтиленовой сумке в руках, я возвратился к себе в отель по пустым улицам, под снегом, падавшим большими снежинками.