Андре Моруа - Земля обетованная
14 мая 1936. – Едва опустив в почтовый ящик роковое письмо, я об этом пожалела! О, хоть бы оно затерялось, хоть бы Кристиан никогда не получил его! И все же… Разве я могла бы хранить эту тайну до самой смерти?
15 мая 1936. – Письмо от Эдме Ларивьер. Она сообщает, что Кристиан ездил в Вогезы, чтобы повидаться с дочерью. Это вполне естественно. Но почему он не написал об этом мне? По ее словам, он скоро вернется в Париж. Значит, мое письмо, увы, последует за ним!
20 мая 1936. – Ужасный ответ Кристиана. Переписываю его сюда, чтобы терзаться подольше.
Париж, 18 мая 1936
Клер, я буду так же откровенен с вами, как вы со мной. Я читал ваше письмо с грустью, но без удивления. К несчастью, я начал постигать ваш характер уже давно, и если я пишу здесь «к несчастью», то вовсе не потому, что сожалею о том, что мы встретились. Я знаю, что многим обязан вам. Но несчастье состоит в том, что, восхищаясь вами, любя вас, я одновременно с отчаянием наблюдаю, как изуродовало ваши редкостные достоинства то неестественное, заложенное в вас еще в отрочестве отношение к любви, которое вы и сегодня не способны изжить в себе.
Вопреки мнению большинства наших друзей и вашему собственному, вы, Клер, нормальное человеческое существо, живое, эмоциональное, страстное и созданное для любви. Вас просто «изуродовало» пуританское воспитание и романтическое образование; эти вещи кажутся противоречивыми, а на самом деле они оба направили ваше внимание на собственную личность: первое научило вас ненавидеть себя, второе побудило считать себя возвышенной натурой. Ваш ум анализирует только внутреннюю вашу жизнь вместо того, чтобы освещать окружающий мир, и этот резкий свет, направленный на то, что должно оставаться в тени и порождать спонтанную реакцию, ослепляет, а потом усыпляет природный инстинкт. В тот момент, когда женщина попроще отдалась бы без раздумий, желая сделать счастливым своего любовника и именно поэтому стать счастливой самой, вы наблюдаете, вы рассуждаете, вы зажимаетесь. Вы «ангажированы», да, вы ангажированы книгами, поэзией, вместо того чтобы принимать себя такой, какой создал вас Бог. Это не ваша вина, это вина тех, кто вас воспитывал; но это делает недостижимым счастье и для вас, и для тех, кто вас любит.
Вы очень жестки, Клер. Я не уверен, что вы отдаете себе в этом отчет. Более того, иногда вы просто жестоки. Вы изо всех сил пытались разбить брак Эдме Ларивьер, а ведь она была вашей подругой. Вы копались в моем прошлом с неустанным усердием старой девы и не успокоились, пока не извлекли из него вредоносные субстанции, которые грозили истребить то немногое, что помогало мне верить в себя. Вы любите заниматься самоанализом, так вот: разве вы не заметили, с какой радостью доносите до меня плохую новость, чей-то враждебный отзыв, предательский поступок, чужую неудачу? Весь день вы кружите надо мной, как грозная злая фея, как вестница несчастья, безмолвная, загадочная и мрачная – о, такая мрачная, что я тотчас чувствую приближение нового удара судьбы. И наконец вечером разражается буря: «Я не хотела вам говорить, но вы должны узнать…» – начинаете вы, и я вижу, как вас переполняет злобная садистская радость при виде моего смятения.
Мало-помалу ваш безжалостный пессимизм проник и в мое творчество. В те времена, когда я познакомился с вами, я еще верил в любовь, в дружбу. Тогда в моих драмах было величие, без сомнения абстрактное, но все же оно составляло мое счастье, мой «стиль». Но вы, всей тяжестью повиснув на мне, пригнули меня к земле. Вы бесстыдно обнажали передо мной женщин, которых я обожествлял. С безжалостной ясностью вы показывали мне их телесные недостатки и душевные пороки. Мои герои, соприкоснувшись с вами, становились более проницательными, но утрачивали надежду, которая, по моему убеждению, была сутью их красоты. Когда-то вы упрекали свою мать в том, что она опошляла любой благородный порыв, низводя его до смехотворного. Вы уверены, Клер, что не похожи на нее?
Читая эти жестокие строки, вы, наверное, воскликнете, что я описываю другую, несуществующую Клер. И вы будете не так уж не правы. Ибо я знаю, что и в вас живет своеобразное благородство, верю, что вы меня любите, как уверяете в конце своего письма, «так страстно, как только может любить женщина, подобная мне». Но вы любите меня лишь в некоторые часы, а в другие – ненавидите. Вам нужно найти виновного в вашем несчастье, а я единственный доступный объект. Вы перенесли на меня ту глухую злобу, которая горела в вас со времен первого брака. Вот так вы и терзаете меня, или, если хотите, так мы терзаем друг друга.
Неужели этому нельзя помочь? В настоящий момент, когда я еще не пришел в себя после вашего грустного признания, мне трудно ответить на этот вопрос. Думаю, каждый из нас должен дать другому время успокоиться и прийти в себя. Предлагаю вам еще месяц одиночества и беспристрастного размышления, а потом увидим, во что это выльется.
Это письмо потрясло меня. Оно было так же безжалостно и так же несправедливо, как некогда письмо Клода Парана. Признаться честно, я знала, что Кристиан думает обо мне именно так. Он выразил свои мысли в символической форме, вложив их в уста Вивианы. Взять хоть эпизод, когда она хитростью выманивает у Мерлина волшебное кольцо Радианс,[100] память о первой любви, и держит Мерлина в своей власти (в нашем случае это я и Фанни!). Эдме Ларивьер, обладающая тонкой проницательностью, поняла эту аллюзию и сказала мне: «А Вивиана слегка напоминает вас», что я нашла довольно бестактным с ее стороны и несправедливым со стороны Кристиана, если он действительно имел это в виду. По правде говоря, это и правдиво и ложно. Да, во мне есть нечто от коварной Вивианы, но немало есть и от всех других женщин. В детстве я мечтала быть святой. Иногда мне кажется, что не хватает самой малости, чтобы перейти от жестокости, в которой меня упрекает Кристиан, к праведности моих детских упований. Все святые безжалостны, но их жестокость оборачивается главным образом против них самих. Способна ли я измениться? В письме Кристиана есть фраза, которая дает мне надежду: «Вы, Клер, нормальное человеческое существо, живое, эмоциональное, страстное и созданное для любви». Реально ли это? Если он думает, что во мне, под внешней броней, еще живет это «человеческое существо, живое и эмоциональное», тогда еще не все потеряно.
XLIII
Получив письмо Клер, Кристиан грустно спросил себя, не будет ли развод самым разумным и даже единственно возможным решением. «Она говорит, что любит меня, – рассуждал он, – и, похоже, не желает разрыва, но во что теперь превратится наша совместная жизнь? Либо мы станем бесконечно обсуждать это признание, которое отравит нам отношения, либо умолчим о нем, и тогда пропасть между нами будет расширяться и расширяться. Несчастье в том, что даже после удара, который она нанесла мне, я тоже еще люблю ее, и мне приятнее жить с ней, несмотря на ее недостатки и проблемы, чем заводить короткие бесплодные связи, как прежде». Тем не менее, оказавшись в одиночестве в Париже, он внезапно ощутил потребность в обновлении.
Кристиан давно уже обещал позировать Ванде Неджанин: в этом году она взялась за портреты нескольких литераторов и художников для выставки, которую собиралась устроить в галерее Зака. Он восхищался рисунками молодой русской художницы. «Вы – Энгр со взглядом Эль Греко!» – сказал он ей однажды, и действительно, штрихи и тени на набросках Ванды отличались безукоризненной тщательностью и грациозной мягкостью линий Энгра, но фигуры были слегка деформированы, в манере Эль Греко. «Сознательный ли это метод, – спрашивал себя Кристиан, – или она на самом деле так видит?» Эта женщина интересовала его тем, что была энергичной, живой и некоторыми чертами напоминала Фанни. На следующий день после получения письма от Клер он позвонил Ванде:
– Вы еще не раздумали сделать мой портрет?
– Конечно не раздумала. А почему вы спрашиваете?
– Потому что сейчас мне нетрудно найти для этого время. Сколько сеансов вам потребуется?
– Три, от силы четыре.
– Если хотите, можно начать завтра, ближе к концу дня. Я могу прийти в пять часов.
– Прекрасно, буду очень рада. Я уж и не надеялась вас заполучить.
Она жила в конце улицы Ренн, рядом с вокзалом Монпарнас; ее небольшая мастерская пряталась в глубине двора. Дом был ужасный, но, когда Кристиан вошел в мастерскую, его охватило чувство приятного покоя. Уличный шум сюда не доходил. Обстановка была более чем скромной, на стенах с известковой побелкой – рисунки Кокто и Пикассо. Ярко-голубой диван служил, видимо, и кроватью. Проигрыватель. Низенький столик. На полу по-восточному разбросаны кожаные подушки. Несколько начатых картин на мольбертах. На полу, вдоль стен, другие картины, повернутые к зрителю обратной стороной.