Мелинда Абони - Взлетают голуби
Я, конечно, не смогла на месте усидеть. Через заднюю дверь тихонько выбралась в сад и оттуда смотрела и слушала, что происходит. Во дворе было три человека в форме, я их никогда раньше не видела, пришли они, должно быть, пешком или на велосипедах приехали, а сейчас стояли, сложив руки на груди, у колодца. Лохматый сидел неподвижно, совсем рядом с ними, подняв уши, будто команды ждал, и это было уже совсем непонятно. Папуци тихонько свистнул ему сквозь зубы, и пес убежал на свое место. Один из мужчин шагнул вперед и, не поздоровавшись, сказал: Кочиш, нам нужны такие люди, как ты. Мы слышали, у тебя чутье хорошее и голова работает. И лошади твои – лучшие в этих местах. Словом, человек этот вроде хвалил вашего деда, но голос его был неприветливым, он говорил резко, и ясно было, что этот человек привык отдавать и выполнять приказы.
Я видела только спину папуци и никогда не забуду его тяжелые руки. Он не знал, куда их деть, ни в карманы сунуть, ни за спину заложить, и для меня это было очень странно. Но при этом стоял он гордо и прямо.
Я вас вижу первый раз в жизни, сказал папуци после долгого молчания, которое показалось мне очень уж долгим, поэтому не знаю, как мне относиться к тому, что вы говорите. Но может, скажете мне, простому мужику, откуда у вас такие роскошные блестящие сапоги?
Я думала, сейчас они накинутся на папуци и станут бить его или по крайней мере скажут какую-нибудь грубость, так что я сложила руки перед грудью и молилась шепотом. Но тот, к кому он обращался, молчал; молчал и папуци, стоя перед ними неподвижно, и все они некоторое время лишь мерили друг друга взглядами. Потом главный отдал какой-то короткий приказ, и все трое ушли.
Хотите знать, что было потом, милые мои?
К нам приходили чуть ли не каждую неделю. Каждый раз другие люди, но всегда в таких же сапогах, и волосы у них на затылке были подстрижены так коротко, чтобы даже ветру от них не было никакой радости, говорил папуци. И каждый раз спрашивали, не передумал ли он, а папуци отвечал им вроде того, что, дескать, мои мужицкие мозги думать не привыкли, не могу я в толк взять, чего вы от меня требуете, я доволен тем, что имею, разве можно в этом меня упрекнуть? Тогда те, не говоря ни слова, уводили то лошадь, то несколько свиней, то грузили на повозку к себе часть нашего запаса пшеницы или кукурузы. Мориц и Миклош ходили угрюмые, злились, что нас грабят, забирают наше добро, особенно животных, а мы с папуци смотрим на это и даже слова не можем сказать против. В один прекрасный день папуци поймал Морица, когда тот, а ему было двенадцать лет, поднял на человека в форме дробовик. Папуци отвесил ему такую затрещину, что у мальчишки кровь из носа брызнула: ты что, думаешь, ты – герой, если жизнь всех нас ставишь под удар!
Дядя Лайош, один из многочисленных дядьев папуци, вращался в самых высоких фашистских кругах, это вам тоже надо знать. У нас он, правда, ни разу не появился, но, очевидно, это он помешал «голошеим», как их у нас называли, убить папуци. Правда, деда вашего все же призвали в армию, так что пришлось бы ему сражаться на стороне фашистов где-нибудь в России, но дело до этого не дошло, потому что после Сталинграда все сразу изменилось.
Уж не помню точно, когда это было, в 45-м или 46-м, когда Лайоша и многих других, кто симпатизировал фашистам, коммунисты собрали на берегу реки и расстреляли. Несколько недель вода была красной от крови, рыбы толстели и плодились. Отбили у нас тогда вкус к рыбе; уху мою, которую все так любили и которую я варила по пятницам, я потом несколько лет не могла готовить. Даже самые большие злодеи заслуживают, чтобы их судили по закону, говорил папуци; это было после того, как мы долго и напрасно искали тело Лайоша.
В общем, после Сталинграда к нам уже партизаны приходили и хоть и по-другому, но тоже не давали жить. От войны они совсем озверели, везде искали фашистов, даже на самых маленьких хуторах, изнасиловали нашу прачку, животных мучили, а то напьются, когда у них настроение такое, и едят столько, что их рвет уже. Милые мои, поверьте, еще много ужасного я могла бы вам рассказать, да зачем? Факт тот, что каждый год приносил что-нибудь новое и еще более страшное, ни нам, ни еще многим-многим другим людям не давали жить, как хотелось бы, по-простому. И нам приходилось объяснять своим детям такие вещи, которые мы сами не понимали.
Слышь-ка, а ты заметил, мы ведь уже в новом государстве живем! Вот так мы пытались шутить над тем, что наш дом, который как стоял на месте, так и стоял, вдруг оказался в новой, вроде как лучшей, чем до сих пор, стране. В Народной Республике Югославии. Тебе и идти никуда не надо, разные государства сами приходят, будто ты их звал! То тебе монархия, то фашизм. А теперь вот – красные, у которых тоже что-то для нас припасено, а что именно, мы в свое время узнаем, говорил папуци. Пока мы знаем лишь, что у главного начальника нашего им я короткое, и знаем почему: слыхал ли кто-нибудь про шоколад или стиральный порошок с длинным, трехэтажным названием? А если что-нибудь не так уж сильно хотят нам навязать, тут сойдет и дурацкое, неуклюжее имя. Но кто сказал, что нам вообще нужна эта чертова политика, какой бы она ни была? Разве нельзя просто жить?
И мамика усмехнулась, глядя на нас: вот так говорил ваш дед, когда его забирало.
В 1946 году начались экспроприации. Опять у нас во дворе появились мрачные люди, на сей раз, правда, из тех, которых мы знали. Ты вот что, буржуй Кочиш, вступай в товарищи, пока еще можно, откажись от нечестно нажитой земли, пришли новые времена. Тот, кто это говорил, еще недавно у нас батрачил. Геза, сказал папуци, если ты все сказал, то разговор окончен. Что же нам делать? – спросила я, после того как Геза и его люди, напившись вина и набив до отказа карманы, убрались. Ничего, ответил папуци.
Мне тогда каждую ночь лошади снились: смотрят они на меня своими грустными глазами и вроде что-то рассказывают мне, и каждая история заканчивается смертью. Один сон я особенно хорошо помню, потому что проснулась в то утро с твердой уверенностью, что должно случиться что-то ужасное. Приснилось мне, будто меня разбудил страшный шум: дождь льет такой, словно потоп наступает. А дома никого нет, кроме меня, ни папуци, ни мальчишек. Выглянула я в окошко и вижу, что лучшая наша лошадь стоит во дворе и не шевельнется, хотя ноги ее уже по колено в воде. Я в отчаянии распахиваю окно, кричу лошади, чтобы она попробовала хотя бы привязь порвать. Да только она, видно, смирилась со своей судьбой, стоит и покорно ждет смерти, а я не могу ей помочь, потому что не знаю, как к ней добраться, столько воды на дворе, что я дверь не могу открыть. А потом вдруг вижу, в руках у меня большая щетка, и я этой щеткой чищу, тру голые кости той самой лошади, которую не смогла спасти. Реву во весь голос, чищу – и надеюсь, что если я это делаю, то, значит, должна воскреснуть моя любимая лошадь.
Папуци я про этот сон не рассказывала, но «визиты» коммунистов к нам становились очень уж частыми, а жадность бывших наших друзей – совсем ненасытной: они ведь теперь были членами единственной правильной партии, я видела их самодовольные морды, их выпученные глаза, видела, как они заглядывают в каждую щель, выдвигают каждый ящик, ища, чем бы еще поживиться; и тогда я сказала папуци, что лучше бы ему спрятаться. Голубушка ты моя, сказал он, да ведь они сами пока не знают, в какую им сторону кинуться, на кого смотреть. Подожди, пройдет немного времени, и они, может, успокоятся.
А через пару дней прибегает к нам Фери, мальчишка соседский, весь трясется и говорит дрожащим голосом, что его отца арестовали. Люди, которые за ним пришли, все забирают, что видят, и уносят с собой, рассказывал Фери, а взгляд у бедного так и мечется, смотрит на тебя и не видит. Лошади, говорит, перепугались, на дыбы встают, копытами бьют, гуси гогочут, как сумасшедшие, собака на что у них ласковая, и то вдруг цапнула одного из пришельцев за ногу, и ее тут же застрелили. Мальчишка говорит, а его так и трясет всего, не может, бедняга, прийти в себя. Я его глажу по голове, чтобы он успокоился, а он переминается с ноги на ногу, плачет и все в ту сторону смотрит, где дом его родителей находится. А мать-то где твоя? – спрашиваю я его. В городе она, на базаре. Яблоки поехала продавать и груши, отвечает он, размазывая слезы и сопли.
Тут папуци встает, идет в кладовую, через некоторое время выходит с набитой до отказа сумкой и спокойно так говорит мне, чтобы я шла с детьми в город, к сестре своей. Погладил он еще Миклоша и Морица по лицу, поцеловал их в лоб. Никогда не забуду, как они на него смотрели: лица бледные, испуганные, будто чувствовали, что сейчас произойдет. Фери тоже возьми с собой, крикнул он, уже после того, как обнял меня и вышел за дверь.
Мамика замолчала, высморкалась, потом попросила меня почистить ей яблоко. Когда я снова села рядом с ней, она, откусывая понемногу от яблока, показала на висящий над головой у нее образ Девы Марии. На шее у Божьей Матери были ожерелья, на руках – перстни, браслеты, на слегка склоненной голове – диадема, грудь же ее была пронзена мечом с украшенной рубинами и изумрудами рукояткой. Но место, куда вонзился меч, это я помню очень четко, было закрыто руками Марии. Святая Дева, сказала мамика, терпит боль, потому что она мать всех нас, она – надежда наша в самые трудные времена. И ни я, ни Номи не посмели ничего сказать, любые наши реплики были бы неуместны и даже кощунственны рядом с тем, что пережила мамика.