Жауме Кабре - Тень евнуха
– Полиция, – сказал он.
И я заметил, что Вилалта и господин из Манрезы опустили глаза, чтобы их взгляды невзначай не встретились с моим. Никогда не доверяй некурящему игроку, Микель: я слишком поздно это понял. Потом я узнал, что Комерма, сволочь такая, сообщил о моем намерении отцу и тот придумал план, чтобы хорошенько меня припугнуть. Я вежливо попрощался со своими товарищами по игровому столу, встал, дал надеть на себя наручники, почувствовал себя еще ближе к своему Микелю и провел в каталажке шесть дней, в течение которых никто меня не допрашивал, никто мной не интересовался и меня не беспокоил. Это было унизительно. По прошествии этой недели папаша Антон пришел меня вызволять. Он не обмолвился со мной ни словом по пути домой; против меня даже не завели дело за нелегальную игру в карты; все это не имело никаких последствий. Мне просто преподали урок, что фамильное состояние – это не игрушки. И потому, придя домой и молча поцеловав маму Амелию, я закрылся в библиотеке в обществе Шопена, дожидаясь прихода папаши Антона. Шесть прелюдий спустя он пришел вместе с Пере. Они закрыли дверь на ключ и на засов, и по выражению их лиц я понял, что меня сейчас убьют. Я делал вид, что доигрываю прелюдию, и воображал, что вид у меня совершенно спокойный. Когда я нехотя доиграл последнюю ноту, папаша Тон прочистил горло, набрал воздуха, и я не дал ему сказать ни слова.
– Даю вам неделю на то, чтобы вы уехали из моего дома.
– Сын, ты не в своем уме.
– Я тебе не сын. Я хочу, чтобы вы уехали.
– Нет.
– Это мой дом.
– И наш. Это дом нашей семьи. – Он подошел ко мне и угрожающе произнес: – Если мы тебя оставим здесь одного, через пару дней ты его проиграешь, и он попадет неизвестно в чьи руки.
Я решил прикинуться циником и начал ему доказывать, что, раз дом мой, я могу с ним делать все, что мне заблагорассудится. И вот тогда-то папа Тон и принялся кричать и говорить всякие глупости о том, что меня признают недееспособным по причине помутнения рассудка. Когда он закончил, я посмотрел на Пере, который сидел поодаль и на нас не смотрел, и тихим голосом медленно проговорил:
– Убийцы.
– Что ты сказал?
– Я не хочу, чтобы в этом доме жили убийцы. Убирайтесь.
Папаша Тон улыбнулся, как бы говоря: «Хочешь войны, так будет тебе война», и я начал проигрывать эту партию. С тех пор я так и не перестал проигрывать, Микель.
– Если ты нас выгонишь, мы напишем заявление, что ты псих, – сказал он.
– А я напишу заявление… – Я собирался сказать: «О том, что вы донесли на Микеля», но тут же понял, что в тысяча девятьсот сорок втором году я не мог никого обвинить в написании доноса на партизана французского Сопротивления. Мне пришлось замолчать.
– Прекрасно, Маурисий. – Теперь папаше хотелось с этим покончить. – Если ты еще хотя бы раз намекнешь на то, что твоя мать должна уехать…
– Она может остаться.
– Если ты еще хоть раз намекнешь на то, что мы должны уехать из собственного дома, я пущу слух о том, что ты заядлый извращенец, который трахает в жопу дальнобойщиков.
Он так и сказал, Микель: что я трахаю в жопу дальнобойщиков. Конечно же, я пытался несколько расширить круг своего общения, но всегда вел себя крайне корректно. К дальнобойщикам, зад которых и без того истерзан работой, я даже близко не подходил. Прошу прощения.
– Tu quoque, Petrus?[86]
У меня это вырвалось, прямо как у Цезаря. Но твой отец, вместо того чтобы отмежеваться от папаши, опустил голову и прикурил сигарету, делая вид, что ему все равно. Это было мое Четвертое Большое Разочарование. Начиная с того момента дома я мог рассчитывать только на маму Амелию. И я замолчал, снова приняв их такими, какие они есть, и начал интересоваться фигурками из бумаги, думаю, потому, что пока мои пальцы пытались придать им форму, я сосредоточивался в достаточной мере для того, чтобы забыть об унизительном для меня присутствии отчима в моем доме. Я оставил попытки им угрожать, потому что мне внушала ужас сама мысль о том, что в Фейшесе могут узнать о моей интимной жизни. И самое главное, я хотел сохранить в тайне нежную память о Микеле Росселе. Когда прошла лихорадка азарта, я поклялся себе, что как бы ни был полон врагов мой дом, что бы ни случилось, я никогда оттуда не уеду: я подверг его слишком большой опасности и не оставлю его до самой смерти.
Дядя печально умолк. Он плакал о доме и о своей любви к нему, такой же великой, как его любовь к Микелю Росселю и к двум своим матерям; он плакал о том, что теперь ему суждено умереть вдали от дома, несмотря на клятвы. Микелю страшно захотелось превратиться в Супермена. Но он предпочел отогнать от дяди эти грустные мысли.
– Одного я не пойму: почему ты так уверен, что это дед Тон написал донос на твоего Микеля?
Дядя устало улыбнулся. И рассказал Микелю, что, когда закончилась Гражданская война, его отчим снова завладел фабрикой, которую раньше конфисковал у него Микель. «Мне эта фабрика была совершенно безразлична, я ведь вовсе не хотел, чтобы она доставалась мне в наследство. Когда папаша при помощи грязных махинаций отобрал ее, он снял у меня груз с души. Но он немедленно поставил ее на службу победителям, наладив производство, как последний предатель. Он даже не задумался о том, кто виноват в смерти его матери и дочери; он никого не винил. Напротив, он настоял, чтобы Пере вступил в Фалангу, а меня оставил в покое только после того, как я с кислой миной сообщил ему, что я уже совершеннолетний и у него нет никакой возможности меня заставить. Видишь ли, уже в течение нескольких месяцев он разрабатывал стратегию. Под конец войны, видя, что дело пахнет керосином, он внушил твоему отцу идею дезертировать. И когда настало время, не позволил ему уехать в изгнание с республиканской армией. Он говорил, что в семье уже довольно смертей, и как одержимый пытался забыть, что это бомбардировщики Франко убили его мать и дочь. Пере, мой лучший друг, зашел за мной в здание военного правительства. Он был еще в военной форме. Мы упаковывали документы и грузили их в грузовики. Он попросил меня оставить все дела и выйти через центральные ворота с двумя свертками, которые мы оставили перед грузовиком. Мы поднялись по бульвару Рамбла в ожидании, что кто-нибудь нам крикнет: «Стой!», но командующие были слишком заняты, чтобы беспокоиться о двух парнях, в последнюю минуту решивших дезертировать. В публичном доме на улице Сан-Пау у него лежал чемодан с гражданской одеждой. Мы пять дней прятались на чердаке в районе Орта у родственников твоей матери, которые приняли нас с некоторой холодностью, но промолчали. Думаю, там твой отец и познакомился с Марией. Я ждал возвращения моего Микеля, который уже два месяца мне не писал. Спрятавшись в Орте, мы спаслись от концентрационных лагерей и от ссылки или же возвращения с клеймом на ухе. Когда стало ясно, что в дом Женсана никакие военные за нами приходить не собираются, мы вернулись домой и стали слушать радио, и я не мог поверить, что дед Тон говорит вслух: «Пусть приходят люди Франко, нам нужен порядок». А ведь еще не остыла наша память о его матери и его дочери. И мама Амелия молчала, как будто сознавая, что страдать достойно – очень нелегко. Скорее всего, именно поэтому, видя, как твой дед перестал ненавидеть убийц своей дочери, лишь бы у него не отобрали фабрику, я стал презирать отца. И ведь ее так и не отобрали. Наоборот, ему помогли ее покрасить, и через несколько месяцев там началось производство хлопчатобумажной ткани для униформы рабочих барселонской трамвайной компании, коричневатого цвета – цвета сороковых годов, что заполнял всю нашу жизнь, когда мы ездили на поезде в Барселону. И очень скоро фабрика заработала как часы, и у деда Тона, слишком скоро простившего убийц, с каждым днем прибавлялось денег на текущем счету. Не смотри на меня так, Микель. Дело не в том, что плохо быть богатым, – просто он слишком рано забыл про эту смерть.
И как-то раз дед Тон, который был тогда не дедом Тоном, а сеньором Тоном Женсаной, припер нас с Пере к стенке и выпалил: «Чем вы собираетесь заниматься в этой жизни?» И Пере, который до того времени занимался то тем, то другим, учась на каких-то текстильных курсах в училище в Фейшесе, обреченно ответил, что если таково желание отца, он согласен работать на фабрике и быть его помощником. И с того дня Пере Женсана Первый приступил к работе на фабрике.
– А ты что, Маурисий?
– Не знаю, папа… Я бы хотел продолжить учебу. И кстати, это не твое дело.
– Так и будешь зубрить латынь и все такое?
– Да. И играть на рояле.
На самом деле единственное, о чем я мечтал, было письмо от Микеля. Но об этом я не мог ему сказать. Я желал только одного: чтобы опасность, которой он подвергался, исчезла и он смог бы приехать со мной повидаться. Когда немцы оккупировали Францию, весь мир для меня обрушился.
– А тебе не кажется, что ты слишком великовозрастный балбес, чтобы бездельничать? Тебе ведь уже тридцать лет!