Энрике Вила-Матас - Дублинеска
– Стало быть, мы сейчас сидим в борхесовском баре, – роняет Хавьер.
– Пусть орден тоже будет слегка борхесовским, чтобы чуть-чуть разбавить Джойса, – предлагает Рикардо.
– Можно взять отрывок из Борхеса и написать на щите ордена вроде как пояснение. Я думаю, этого будет достаточно, – говорит Риба.
– А что, у нас есть щит? – спрашивает Нетски.
Риба предлагает фразу, которую можно было бы написать на щите: «Блэк Финнеган, ирландец и бывший преступник, огорченный и удрученный тревогой за свою репутацию…»
Атмосфера в баре «У Финнегана»: непрерывное мельтешение кружек и почти скандальный шум. Расторопная блондинка и господин с грязно-серой бородой, с отваливающейся челюстью, подрагивающей, когда он говорит. Гол, забитый иностранной футбольной командой, вызывает дикий вопль ликования. Выясняется, что у польской сборной тут целая толпа болельщиков. Плотный дым, хотя по идее никто не курит. Он словно бы возник из прошлого – пустившего здесь корни и ни на сантиметр не удалившегося от бара. Мешугге, сказал бы Джойс, совсем крыша поехала. Долгое молчание за столом будущих рыцарей ордена.
– Что-то мне ничего не приходит в голову по поводу погребения эпохи Гутенберга, – внезапно нарушает тишину Нетски.
Хавьер и Рикардо полагают, что он просто вспомнил недавнюю шутку Рибы. Но после долгих объяснений потихоньку понимают, что он абсолютно серьезен и речь действительно идет о том, чтобы отслужить завтра заупокойную мессу по «Улиссу», венчающему золотую эру книгопечатания, а заодно и по всей этой эре. Реквием по концу эпохи. А не предупредил он их, потому что забыл.
– Забыл? – недоверчиво переспрашивает Хавьер.
Действие: Риба говорит, что, хотя идея заупокойной службы может показаться идиотской, на самом деле она очень дельная. Потому что если мы вдумчиво проанализируем, то увидим, что эта церемония обладает почти религиозным смыслом, это ни больше ни меньше как панихида по концу эпохи. И они все, члены ордена Финнеганов, могут выступить как поэты и написать надгробную речь. И было бы здорово устроить эти похороны. Потому что, если они не проведут церемонии, ее не замедлят провести другие.
Время: полчаса спустя.
Действие: все безостановочно говорят и спорят. Нетски пьет четвертый виски подряд. Тем временем Хавьер превратился в страстного болельщика польской сборной и заверяет всех своим обычным, не допускающим возражений тоном, что это лучшая сборная в мире. С лица Рикардо не сходит недовольный оскал – довольно, впрочем, утрированный. Что его так злит? Более всего – панихида.
– Но что дурного в том, что мы организуем и проведем похороны гутенберговой эпохи? Что дурного в заупокойной службе, в метафоре, объединяющей конец книгопечатной эпохи с уже забытой смертью моего издательства? – в словах Рибы звучит такая тонкая ирония, что ее никто не замечает.
– Ты хочешь сказать, что притащил нас в Дублин, просто чтобы иметь возможность превратиться тут в метафору? – спрашивает Рикардо.
– А что дурного в том, что нашей Рибочке хочется стать аллегорией, свидетелем своего времени, летописцем смены эпох? – встревает Нетски, уже изрядно навеселе.
– То есть мы приехали сюда, чтобы наш дорогой друг выступил свидетелем? Это последнее, чего я мог ожидать от поездки, – говорит Рикардо.
– И еще, чтобы я почувствовал себя живым, – неожиданно возражает Риба с неподдельной горечью, – и чтобы у меня была тема для разговора с родителями, когда я навещаю их по средам, и чтобы я перестал вести себя как хикикомори и ощутил, что я открыт для общения с другими людьми. Капелька сострадания. Вот и все, о чем я вас прошу.
Они глядят на него, как если бы увидели говорящего инопланетянина.
– О капельке сострадания? – переспрашивает готовый расхохотаться Хавьер.
– Я хочу только одного – чтобы эти похороны стали произведением искусства, – говорит Риба.
– Произведением искусства? Это что-то новенькое, – перебивает его Нетски.
– И еще я хочу, чтобы вы поняли, что тот, кто вышел на пенсию, – конченый человек, что у меня чересчур много свободного времени, а дел, мне кажется, и вовсе нет, и для меня было бы великой отрадой ваше сочувствие и ваше понимание того, что я просто пытаюсь не поддаться унынию.
Его голос надламывается, и остальных словно бы парализует.
– Вы что, не замечаете? – продолжает Риба. – Мне ведь совершенно ничего не осталось, кроме как…
Опускает голову. Все смотрят на него, словно прося его сделать еще одно последнее усилие, словно умоляя: пожалуйста, закончи свою фразу, скажи что-нибудь, чтобы мы перестали чувствовать себя так худо, избавь нас от этого страха за тебя. Все остро желают как можно скорее выйти из этого транса.
Он опускает голову еще ниже, будто хочет зарыть ее в опилки пола.
– Кроме как…
– Кроме как что, Риба? Кроме как – что? Объясни, ради бога! Чего ты не договариваешь?
Он и хотел бы поделиться, но не сделает этого: кроме как снова встретить своего гения, свое «первое лицо», жившее в нем когда-то, но исчезнувшее слишком быстро.
Но он не скажет этого, нет и нет.
Заботясь о здоровье, он вот уже более двух лет ложится спать довольно рано. Говорит, что если ему случается нарушить это правило – а в последний раз это произошло, когда они засиделись в гостях у Остеров, – результат может быть непредсказуем. Чтобы не случилось беды, уже в десять часов вечера друзья оставляют его у дверей гостиницы. В баре он съел чахлый бутерброд и теперь отправляется в постель, так и не увидев Дублина. А ведь друзья – если бы они были настоящими друзьями, – могли бы оказать ему любезность и проехать с ним через город. Но нет, ему придется ждать до завтра, они же едут в Дублин прямо сейчас, потому что Уолтер ждет, что ему вернут его машину, а потом они пойдут по барам, а может быть, и по дискотекам. Прощаясь, они говорят Рибе, что надеются увидеть его за завтраком свежим и бодрым. Если ему не удастся уснуть, – насмешничают они, – он может обратиться за утешением к ирландскому телевидению. И не вздумай осушить минибар, безжалостно напоминает Рикардо.
Они совсем было уехали, но Риба захотел узнать, кто такой Уолтер. Для него это до сих пор тайна за семью печатями. Они весь день ездят на машине, эта машина принадлежит Уолтеру, но кто такой этот Уолтер и отчего они ездят на его машине?
Временами его друзья обращаются с ним как последние писатели, то есть такие же свиньи, как и все остальные бывшие его авторы. Никто не желает ничего ему объяснить про Уолтера. Как если бы оттого, что он перестал участвовать в ночных вылазках, друзья решили, что час его пробил, и с десяти вечера переставали числить его среди живых.
Окончательно пав духом, обиженный на своих спутников, он входит в отель. Проходя мимо «Джон Кокс Уайлд-бара», где в этот час жизнь бьет ключом, он делает вид, что не замечает царящего там веселья. Бар опасен для него, он почти уверен, что судьба предопределила ему сегодня напиться. А потому он старается даже не смотреть в ту сторону. Но быстро сдается, не в состоянии сдержать любопытство. Заходит, изо всех сил сопротивляясь приступам настойчивого желания пропустить стаканчик. Ему кажется, что один-то ему точно не повредил бы, а может, и помог бы побыстрей уснуть этой ночью. Но он борется с этими мыслями, знает, что за одним стаканчиком неминуемо последует другой – его волю никак нельзя назвать несгибаемой. А потому лучше даже ни начинать, даже не пробовать. Спиртного – ни капли.
Он ощущает себя почти что героем антиалкогольного сопротивления. Сжал кулаки и представляет себе, как он сейчас развернется и поднимется к себе в комнату. Ему кажется, что, если бы кто-нибудь увидал его здесь, в баре, непременно решил бы, что он опять запил, и эти мысли его забавляют. В конце концов он выходит из бара.
По дороге к лифту сталкивается с молодым человеком в черном костюме, такое ощущение, будто он откуда-то его знает. Молодой человек бросает на него неуверенный взгляд, он вот-вот остановится и заговорит. Риба тоже колеблется. Он в жизни не видел этого юноши и боится, что будет выглядеть ужасно глупо, если остановится и вступит в беседу с незнакомцем. К счастью, юноша закашливается, отворачивается и ускоряет шаг.
Ненавязчивая музыка в лифте неожиданно повергает Рибу в глухую тоску, так что несколько секунд ему кажется, что все дело в музыке, хоть и современная, она вызывает у него в памяти только картины разрушения: он пытается представить себе милых ему людей, места, дома и лица, но перед глазами только развалины, развалины… Его жизнь катится к закату, приходится это признать. Но и мир катится туда же, и это немного утешает. Как бы то ни было, он должен приободриться и вызвать в себе энтузиазм. И ни в коем случае не прекращать исследования «краев чужедальних». Дублин – это всего лишь первая большая остановка в его борьбе против привычного окружения, против обязательного союза с приевшимися концепциями и слишком часто повторяющимися пейзажами, уже давно чересчур тесными для него. Родина-мать, мать сыра-земля. Он чувствует, что уже в состоянии убежать от нее по-настоящему. Кроме этого, ему пора уже решиться и начать долгий поход за энтузиазмом, хотя бы просто для того, чтобы почтить память деда Хакобо, большого сторонника эйфории…