Жауме Кабре - Тень евнуха
Когда жизнь послала мне неслыханное богатство, я втайне жил любовью к Микелю Росселю. И больше всего я боялся, что кто-нибудь узнает, что я порочный развратник. Я завидовал греческим эфебам, которые могли жить в любви без страха и при свете дня. Твой отец перестал настаивать на моем участии в его разгуле, но не потому, что подозревал о моей страсти, а потому, что непредвиденная развязка, к которой привело завещание поэта, глубоко его задела. Это положило конец шуточкам и доверительным разговорам, мы больше не пили пиво из одного стакана и не прикуривали друг другу сигареты. Пере Первый, Беглец, стал поглядывать на меня недоверчиво и молчаливо. Разумеется, ничто в нашей жизни не изменилось с тех пор, как все стало принадлежать мне. За исключением нотариуса, никто, кроме членов семьи, не знал о тайне, отравлявшей наше существование. Я по-прежнему никогда не заходил на фабрику, занимался своими Плавтами и Горациями и имел достаточно карманных денег, чтобы тратить их не считая. Я попытался приобщить своего Микеля к собачьим бегам и стал водить его в полуподпольные клубы, где играли в карты на большие деньги. Я давал ему деньги, чтобы он проигрывал их легко, не считая. Пока в один прекрасный день он не схватил меня за лацканы пиджака и, вместо того чтобы поцеловать, не сказал мне, что, если я не оставлю эти грязные привычки, он со мной расстанется. И я перестал играть. Ради любви.
Дома я острее всего чувствовал свое одиночество, потому что не мог пригласить туда Микеля. Единственным моим собеседником был рояль. Бабушка Пилар и мама Амелия приходили ко мне в библиотеку посидеть и помолчать. Наверное, в голове у них были сотни вопросов, ответов на которые они не знали, и когда я смотрел на бабушку Пилар, то чуть не плакал. Это были годы молчания в доме Женсана, как будто вся семья повернулась спиной к затеянной историей суматохе, захлестнувшей всю страну в те полные надежд тридцатые годы. Видишь, Микель? Сейчас смастерим клетку для наших обезьян.
Это случилось по моей вине: я уже несколько дней не видел Микеля и попросил его прийти срочно, просто по воле прихоти. Было лето, и стояла хорошая погода. Можно было гулять по ночам. Я впустил его украдкой, открыв калитку в заборе, там, где росли каштаны. И мы принялись заниматься любовью, охваченные животной страстью. Как только он в меня вошел, на нас упал жестокий и неожиданный свет фонаря. Я услышал, как выругался твой дед. Микель с молниеносной быстротой, несмотря на то что член его был в боевой готовности, перескочил через изгородь, обнаженный, и исчез во тьме. Я так никогда и не узнал, как он умудрился вернуться домой. Зато я помню, что от ругательств мой приемный отец перешел к проклятиям, плюнул мне в лицо и обозвал меня извращенцем, свиньей и бабой. Но он не узнал моего возлюбленного: этому я был рад, несмотря на весь стыд своего положения. Тогда я почувствовал себя беззащитным, стоя голым перед человеком, который был мне как отец и уже давно ненавидел меня за то, что его собственный отец все отдал мне. И я почувствовал, что позади него стоял кто-то еще. Я так никогда и не узнал, был ли там вместе с ним Пере, или же я это вообразил. Не успел я и слова сказать, как твой дед ушел, оставив меня в темноте и в отчаянии. В ту самую ночь генерал, которому со временем было суждено умереть от старости в постели, поднял восстание на севере Африки против законной власти. Но я плакал совсем о другом, скорчившись под каштанами и зачем-то сжимая в объятиях одежду Микеля. Я горько плакал оттого, что моя самая драгоценная тайна оказалась в руках того, кто мог меня ранить сильнее всех.
На следующий день о восстании фалангистов знали уже все. Но дед, как только удостоверился, что Пере не заберут в армию, заперся со мной в библиотеке. Это была моя библиотека. В руках у него был очень официального вида документ, и он приказал мне:
– Подпиши вот это.
– А что это такое?
Это была всего-навсего дарственная, согласно которой фабрика переходила в его собственность. А если откажусь, он раззвонит по всему Фейшесу, что я заядлый извращенец. И он подчеркнул, что ему прекрасно знакома личность моего сообщника. Я посмотрел ему в глаза и подумал: «Блефует».
– Ты понятия не имеешь, кто мой любовник.
– Любовник? И это называется любовник? Свинья ты, вот ты кто. Все я знаю.
– Не собираюсь я ничего подписывать. Делай что хочешь.
Твой дед Тон подошел к телефонному аппарату, стоявшему в библиотеке, набрал номер и попросил соединить его с редакцией «Голоса». Блефует или нет? Он весь кипел, и я понял, что он способен на все. А я в то время стыдился быть тем, кто я есть. Я взял перо, и твой дед положил трубку. Сейчас я думаю, что все-таки он блефовал: твоему деду скандал тоже был не нужен. Я подписал это ради Микеля; на фабрику мне было наплевать. Таким незамысловатым способом, Микель, она вернулась в его руки. И я почувствовал себя оплеванным и несчастным. О фабрике я не плакал: я никогда в жизни не гнался за богатством, хотя оно всегда было рядом со мной. Я снова заплакал через два дня, когда Микель сказал мне, что разборки богачей его не интересуют, но мой приемный отец подложил мне свинью, и когда-нибудь он за меня отомстит. И что он уходит на фронт. Тогда-то я и почувствовал весь груз одиночества и несчастья. А твой отец молчал и избегал меня. Я его не виню: Пере было всего двадцать два года и шла война. Я не виню его, но это было мое Второе Большое Разочарование.
7
– Что ты застыл?
– Так. Задумался. – Микель уставился на огромный бифштекс и стал прикидывать, с какой стороны к нему подступиться.
– Все болтаешь, а мясо, наверное, уже остыло.
Неодобрительный голос Жулии напомнил Микелю мать. Или бабушку Амелию.
– Давай теперь ты мне что-нибудь расскажешь.
Мясо действительно было нежное, и нож погружался в него без усилий.
– Я никогда не слышала, чтобы ты так долго о чем-нибудь говорил, Микель.
– Я сам такого не слышал.
– Тебя, наверное, этот ресторан вдохновляет.
Я промолчал. Выбранный мной кусок выглядел аппетитно. Перед тем как отправить его в рот, я улыбнулся Жулии:
– Да нет. По-моему, оформлен он совершенно по-дурацки.
– Я не про то. Ты в этом ресторане разговорился. Ты, наверное, был знаком с теми, кто здесь жил?
– Да Жулия, вот черт, я же тебе сказал, что нет! – Мясо действительно уже остыло.
– А может, ты сам здесь жил? – И она очень мило развела руками, как будто вмещая в вопрос сам дом, его прошлое, его бывших обитателей и желание, чтобы я оказался одним из них. – А?
– Слушай, подруга…
Микель ударил по столу, что метрдотель заметил tout de suite[78] и поднял бровь дугой, несмотря на то что в это время был занят обслуживанием клиенток за столиком dix-neuf[79]. (Трех незамужних дам из, по всей вероятности, некоего очень элитного клуба игры в бридж.)
– Что за муха тебя укусила?
Микель улыбнулся, извиняясь. Он протянул руку через стол, как через пустыню, и дотронулся до руки Жулии, в которой она держала вилку. Секундное прикосновение было чисто символическим, но его хватило для того, чтобы попросить у нее прощения за удар по столу, за злость, за нетерпение. Я украдкой горько улыбнулся, потому что был уверен, что она не заметит в этом движении ласки.
– А, Микель?
Нет. Она не заметила. Но такова была природа Жулии, и это мне тоже нравилось. Я вздохнул:
– У меня мясо остыло.
– Давай я попрошу, чтобы подогрели?
– Нет-нет… У них и без того такой вид, как будто сейчас мне штраф выпишут за…
– Давай!
И, сказав это, она привстала, взяла мою тарелку, щелкнула пальцами, и метрдотель, стоявший на другом конце зала, оказался у ее ног. И все это, пока я открывал рот, чтобы еще раз сказать: «Не надо, Жулия, правда». Жулия – замечательная женщина.
Когда мой бифштекс унесли на кухню, она сложила руки, улыбнулась и попросила меня продолжать.
– Но о Болосе я знаю далеко не все.
– Ты знаешь больше, чем все остальные. Даже чем его жена.
Единственное, что мне было известно, – это то, что вместе с Болосом мы росли, сомневались, влюблялись в недоступных женщин, стали Франклином и Симоном, мечтали, боялись и плакали. Бедный Болос, как и я, вечно гонялся за призраками. Бедный Болос, он мог сделать так, чтобы запоздалая кара пала на меня, а не на него. Но он этого делать не стал, возможно, потому, что был лучшим другом, чем я. От трех лучших друзей уже ничего не осталось. Во времена трех мушкетеров, когда мир был у них в кармане, Ровира решил уйти в монахи. Нам обоим, Болосу и мне, стало неловко, когда он сказал нам: «Я пойду в иезуиты, этим летом начинаю послушничество». А Микель и Болос, уже ставшие абитуриентами Храма знаний, не решались взглянуть друг на друга. У них было такое чувство, что они теряют друга, что он умирает у них на руках, что он в семнадцать лет решил похоронить себя заживо: ведь у него хватило духу совершить то, что я собирался сделать целых три раза. И я не решился сказать ему: «Нечего там делать, блин, Ровира» – и не захотел спросить: «А женщины как же?»