Жауме Кабре - Тень евнуха
– Теперь пистолет. Верни его товарищу Пабло.
Я сделал, как мне велели, и снова посмотрел в глаза Голубоглазому:
– Как, собственно?
В первый раз за много лет Голубоглазый ушел от ответа, уставившись в потолок. В это время товарищ Пабло вручал мне конверт с достойным, но скудным количеством денег, необходимых для того, чтобы пережить первые недели возвращения в общество, где люди не переставали смеяться, заниматься любовью, гулять по улицам, делать вид, что ничего не происходит, защищать докторские диссертации, ходить в кино и выходить из дому, даже не задумываясь о том, нет ли за ними слежки.
Я вышел из этой столовой квартиры в Пуэнте-Вальекас, даже не решившись еще раз взглянуть на Голубоглазого. Я так и не спросил об участи, уготовленной товарищам, находящимся в заключении (например, Берте, то есть товарищу Пепе). Я не узнал, какова была реакция товарища Франклина, если он, конечно, принимал участие в проекте, и не осведомился, какой идиот придумал назвать проектом Equus это коллективное массовое увольнение, уготовленное – сказали мне – только тем членам Партии, которые сыграли в ее деятельности или структурах выдающуюся роль и не вступили в Объединенную социалистическую партию Каталонии.
На деньги товарища Пабло я заправил бензином «веспу», мотороллер, на котором приехал в Мадрид, и вернулся в Барселону как Микель Женсана Второй, Освобожденный от Всех Тяжких Повинностей, Кроме Воспоминаний. На скорости шестьдесят километров в час я пел, смеялся и плакал. И дерзко посматривал на постовых дорожной полиции. Теперь даже если бы они меня и остановили, мне не нужно было коченеть от мысли, что они обнаружат у меня пистолет в кармане или страх в сердце.
Впереди у Микеля было шестьсот километров, чтобы продумать, что делать дальше. Будь что будет, но возвращаться домой он не хотел. Это было бы равносильно признанию своей ошибки. Ему пришлось бы терпеть молчаливый, но торжествующий взгляд отца и, возможно, сочувственные взгляды дяди Маурисия. Но страшнее всего было столкнуться с молчанием матери – от такой перспективы он просто впадал в панику. Доехав до Монегроса, он три раза успел поменять решение; возле Фраги подумал, что раз уж… На раздумья оставалось еще сто сорок километров. И вот наконец, когда он решился, «он встал и пошел к отцу своему. И когда он был еще далеко, увидел его отец и сжалился; и, побежав, пал ему на шею и целовал его. Сын же сказал ему: Отче! я согрешил против неба и пред тобою и уже недостоин называться сыном твоим. А отец сказал рабам своим: принесите лучшую одежду и оденьте его, и дайте перстень на руку его и обувь на ноги; и приведите откормленного теленка, и заколите; станем есть и веселиться! ибо этот сын мой был мертв и ожил, пропадал и нашелся. И начали веселиться»[75].
– Можно подавать мясо?
Метрдотель нетерпеливо уставился на салат Микеля, едва потревоженный с одной стороны. Микель вернулся к реальности и посмотрел на тарелку. Метрдотель поднял бровь и обиженно спросил:
– Вам не понравился салат?
– Да нет, я просто…
Он положил нож и вилку на салат с виноватым видом. Жулия понимающе посмотрела на него и указала метрдотелю на стол. Тот щелкнул пальцами. Тут же явился официант и унес тарелки.
– Ты поел бы, вместе того чтобы столько говорить…
– Я не могу перестать рассказывать. Я всю свою жизнь молчал…
Она улыбнулась, и Микель спросил себя, сможет ли он рассказать ей все. Тут официант принес второе, которое, по всей видимости, уже давно остыло. Метрдотель, стоявший за спиной официанта, поднял бровь и, не оставляя попыток испортить нам ужин, спросил, не желаем ли мы еще вина. Они сказали: «Да, еще вина», рассчитывая получить предлог просидеть там еще долго-долго. Веком больше, веком меньше, Жулия. К тому же ты сама привела меня сюда, чтобы я рассказал тебе о Болосе, и видишь, что получилось.
Все, чего боялся Микель Женсана Второй, Блудный Сын, свершилось. Рамон, его двоюродный брат, позвонил с фабрики, спросил, удалось ли ему наконец исправить мир, и закончил фразу ехидным смешком. Нурия сказала: «Здравствуй, хорошо, что ты вернулся домой» – и замолчала, ни словом не упоминая о восторженном письме, которое он прислал ей, когда только начинал триумфальный путь подпольной борьбы и славы. И пригласила в гости, познакомиться с племянником. Отец посмотрел на него молча и насмешливо, но не произнес (наученный матерью) ни слова упрека. Все невысказанное отразилось в его глазах, и он с театральным вздохом ушел на фабрику, ведь он-то работает, не то что некоторые. Дядя, сидевший в библиотеке, поднял голову от книг и с искренней жалостью посмотрел на любимого племянника, вернувшегося домой. И действительно, хуже всего было молчание матери. Может быть, для того, чтобы разрядить обстановку, или в знак покаяния Микель полдня просидел в кресле подле матери, рядом с огромным радиоприемником. Этот приемник всегда стоял как раз у стены, вон там, за спиной Жулии. И я прислушивался к молчанию матери, пока она бесконечно штопала носки и подшивала брюки под тихую музыку, которая была слышна только в пятне света от лампы. И в молчании они говорили друг с другом: «видишь, как получилось, мама»; «да, сынок, не стоит мне рассказывать подробности, я счастлива, что ты вернулся живым, целым и невредимым»; «я думал о тебе, мама, но не мог позволить, чтобы это меня остановило, это было бы контрреволюционно»; «я понимаю, то есть нет, совсем не понимаю, но принимаю это: ведь самое главное, что ты вернулся, но чем ты собираешься заниматься?», «не знаю, мама; мне кажется, что я хочу учиться, но не знаю чему… я должен дать себе несколько дней на раздумья, чтобы понять, хочу ли я продолжать учебу на историческом факультете или же заняться чем-то другим, мама». И из полуоткрытой двери библиотеки до меня доносились медленные звуки «Голоса молчания»[76], и я понял, что дядя говорит мне «добро пожаловать». Мать, в очках на кончике носа, зубами перекусила нитку, выключила радио, чтобы дать мне послушать Момпоу, и проговорила про себя: «Думай сколько хочешь, сынок, и не обращай внимания на отцовское фырканье, сейчас очень важный момент в твоей жизни, Микель Блудный Сын».
– Отец очень волнуется, потому что на фабрике не все в порядке. – После двухчасового молчания мать посмотрела ему в глаза и положила работу на колени. – Все закрываются, и он боится, что нам тоже придется закрыться.
– Да что случилось? Рамон плохо помогает?
– Не в этом дело. Это кризис, и, говорят, на мировом уровне. У нас нет денег на новые станки. Это конец текстильной индустрии, сынок.
– Но людям ведь надо одеваться. Никогда не мог этого понять.
Если бы это было единственным, чего я не понимал в жизни… Но я понемногу подстроился к обычному распорядку дня и снова стал читать, только еще более внимательно, – пришел черед Тодорова и Барта. Отца целыми днями не было дома. Мать смотрела на меня издалека и с нежностью. И я гулял по саду один, одинокий, холостяк, вновь выходя к пруду без лебедей и к каштанам. Я строил планы на будущее и звонил друзьям, которые поражались, что я еще жив, и старался не глядеть на ту страницу телефонной книги, где был номер Болоса. Я запирался в библиотеке с дядей. Он уже тогда доверил мне тайну, известную лишь мне и ему, а именно что в Истории он останется под именем Маурисия Безземельного. Злые языки начинали поговаривать, что он понемногу сходит с ума. Он показывал мне новые дополнения к семейному генеалогическому древу, и подзуживал мою мать, говоря, что ей следовало бы пойти сфотографироваться, чтобы повесить фотографию на стену с портретами в северной галерее. И я решил, что вместо истории буду заниматься филологией: и просто потому, что мне это нравилось, и потому, что зачитывался стихами Фоша и начинал понимать, что искусство – совершенно особенная вселенная, в которой можно безнаказанно скрыться и прожить всю жизнь, не ища себе оправдания. Я был еще слишком неискушен и не знал, что существует профессия критика. Я был еще слишком молод, чтобы понять, что ищу путь спасения.
Я вернулся в университет через заднюю дверь; и он до такой степени больше не был Храмом, что даже на лекции мы ходили уже не в здание на Университетской площади, а в корпуса, хаотически расположенные по обеим сторонам проспекта Диагональ, которые начинали называть кампусом, для чего понадобилась всего капля желания и фантазии. Выходя с лекции Рикарда Сальвата[77], я познакомился с Жеммой. Она ела круассан, и я сразу же заметил, какие у нее ямочки на щеках. Берта осталась далеко позади. И, несмотря на то что теперь это кажется мне невозможным, Тереза тоже была далеко. И поскольку подполье осталось позади, Микель Женсана подчинился диктату времени и отрастил бороду.
6
Наша семья всегда была похожа на причудливый фасад дома с балконами, украшенными драпировкой, невольно притягивающий взгляды прохожих. Из поколения в поколение все Женсана избегали скандала. Двести лет – срок достаточный, чтобы накопить кучу грязного белья, но все было потихоньку отстирано в специальной комнатке в домашней прачечной. И так было испокон веков, Микель. Только твой отец нарушил это священное правило. Даже во времена прадеда Антона Женсаны Второго, Златоуста, который был известен не только даром оратора, но и благодаря ветвистым рогам, которых он совершенно не замечал, ничто не было вынесено на суд публики. И я, Маурисий Хозяин Дома, принадлежал к этой династии, боявшейся скандала, как чумы.