Дэвид Кроненберг - Употреблено
– Как это все убого, – сказал Аростеги, кряхтя. – Как грустно. Избито… Лелеешь свою любовь к классическим образцам в кинематографе, к литературе, а когда сам оказываешься участником сцены из классики, вовсе не испытываешь возвышенных чувств, не ощущаешь причастности к великому. Чувствуешь себя… убогим.
Наоми хотела спросить его, сцену из какого именно произведения литературы или кинематографа они только что воспроизвели, но боялась произнести хоть слово, поэтому повисла тишина, и девушка слышала только тяжелое дыхание профессора, а сама дышала беззвучно. Наконец Аростеги заговорил – спокойно, словно продолжая беседу, из которой Наоми случайно выпала.
– Есть и другие фотографии, вы их не видели. Я покажу, если переспите со мной. Отдам их вам. Хорошие цифровые фотографии, тяжелые, с большим разрешением. Весьма эффектные, они вас наверняка шокируют и прославят. Но мне нужно, чтобы на время вы стали моей любовницей, моей токийской пассией.
– Профессор, я…
– Ари. Вы должны называть меня Ари. Аристид – это Ари. Мы ведь, кажется, договорились. Нет, вы по-прежнему избегаете называть меня по имени. У вас от него неприятный вкус во рту или как? Знаете, Сагава, японский людоед – он и сейчас живет в Токио – рассказывал, что попа той голландки на вкус была как приготовленный для суши тунец. По-моему, этого достаточно, чтобы голландки остерегались соваться в Японию. Сагаву здесь считают своего рода трагическим героем, он медийная персона. Художник. Могу себе представить, как японские мужчины выстраиваются в очередь в ожидании автобусов с туристами из Нидерландов и у каждого наточенный суйсин магуро бочо[19]наготове.
Аростеги отпил саке и, поразмыслив, пробормотал себе под нос:
– Впрочем, она ведь была голландка. Так что, это, пожалуй, уже и не преступление. А может, даже похвальный поступок.
В своей статье об Аростеги Наоми хотела искусно оттолкнуться от истории Сагавы, но сейчас упоминание об этом человеке привело ее в ужас. Самый недвусмысленный, банальный, тошнотворный ужас. Наоми даже смотреть на профессора было невыносимо. Выражением лица он действительно теперь напомнил ей японца.
– Ари, я не могу согласиться, – сказала Наоми тихо, давая понять (по крайней мере, она на это надеялась), что сообщает обдуманное решение, хотя обдумывать тут было нечего. – Не могу.
Аростеги вскочил, пошатнулся, навис над ней, над низким столом. Комната наполнилась его гневным криком.
– Тогда убирайся! Вон отсюда! – заорал он.
Профессор пнул стол, тот подлетел довольно высоко, обрушился на пол – туда же полетели тарелки, еда и фотоаппарат, – а затем Аростеги унесся вверх по лестнице, оставив Наоми одну, дрожащую, с округлившимися от ужаса глазами, в которых закипали слезы.
Она выбежала из дому, волоча за собой чемодан, куда наскоро покидала вещи, – наружные отделения вздулись, как волдыри, из плохо застегнутых карманов свешивались трясущиеся кабели. Взяв разгон, Наоми вылетела на середину улицы, темной, неуютной и совершенно безлюдной. Напуганная, растерянная и теперь уже вполне осознававшая, что пьяна и даже неспособна оценить насколько, она крутилась на одном месте, как флиппер в пинбольном автомате, высматривая такси. Но вокруг никого не было, кроме Аростеги, – он не спеша вышел из дома и направился к ней, подошел совсем близко, как ни в чем не бывало, и заговорил, словно продолжая некий гипнотический диалог, понятный им обоим, который необходимо закончить. Профессор мягко взял Наоми за руку и просто держал, никуда не тянул.
– Мы любили друг друга неистово, отчаянно, будто, овладев ею, я мог забрать ее у смерти, – сказал он тихо. – Но я не мог, конечно. Она умирала. Ее тело менялось. Опухоли, узелки, бугорки, сыпь на коже… Я заставил себя изменить собственные представления об эстетике сексуальности, приспособился к ее новому телу. Необходимо было, чтобы оно по-прежнему казалось мне красивым, а оно менялось с каждым днем, с каждым часом. И наконец, когда все эти изменения подходили к концу, мы решили, что она умрет, занимаясь любовью со мной, а не в больнице, изнасилованная десятками пластмассовых трубок. Мы разработали план и осуществили его.
Профессор нагнулся, взял чемодан, не отпуская руки Наоми, и повел девушку обратно к дому – к распахнутой двери, к лохмотьям сада, которые плавали в бледном свете, лившемся из окон. Наоми послушно шла за Аростеги.
– Я задушил ее, когда мы занимались любовью. Из-за распухших лимфоузлов на шее это было не так просто, зато нетривиально. Вы знаете, что по-французски оргазм – la petite mort, то есть маленькая смерть? И в стихах английского поэта-метафизика Джона Донна “умереть” значит “кончить”, “достичь оргазма”. Тогда я пережил самый яркий, самый острый миг своей жизни. От этого мига невозможно оправиться. Она умирала, а я целовал ее. И видел в ее глазах любовь и благодарность. Ее последний вздох влетел в мои легкие, как тропический бриз.
Наоми остановилась у самой двери, высвободила руку из руки Аростеги. И тихим, слабым голосом проговорила:
– Я боюсь вас, Ари. Не думала, что испугаюсь, а теперь боюсь.
– Итак, она умерла, а я остался один. И что я должен был делать? Попрощаться с ней, как добрый мещанин, и постараться жить дальше? Сослаться на помутнение рассудка, как славный профессор-марксист Луи Альтюссер, который после тридцати лет совместной жизни задушил свою жену в квартирке, где они прожили всю жизнь, при лазарете Ecole Normale Superieure[20], и заявил, что просто делал ей массаж шеи? Годик-другой в психиатрической лечебнице, а затем уютная ссылка в отдаленной провинции?
Аростеги снова взял Наоми за руку и повел в дом. Он говорил и будто вручал ей какой-то жуткий и драгоценный дар. Она не сопротивлялась.
– Нет, я хотел вобрать ее, заключить в своем теле. Я, наверное, убил бы себя, если бы не смог совершить этот ужасный, чудовищный и прекрасный поступок.
С этими словами профессор закрыл раздвижную дверь изнутри.
– Меня отправили в Париж. Я боялась туда ехать.
– Почему?
– Французский…
– Язык? Или местный народ?
– Язык этого народа.
Они сидели в гостиной, диспозиция была точно как во время первого разговора Натана с Ройфе: Чейз на диване, Натан – в кресле с подлокотниками, а включенный диктофон Nagra – на стеклянном столике. Он чувствовал себя крайне неловко, но неловкость эта была волнующего свойства – уж очень необычная сложилась ситуация. Если Чейз действительно находилась той ночью в некоем трансе, в состоянии фуги, то она и не догадывалась, что сейчас Натан буквально видит ее истерзанное тело сквозь легкое платье, свитер и полосатые гетры. Но в самом ли деле не догадывалась? А если догадывалась, заботило ли это ее? И как выяснить? Насколько откровенно можно говорить с ней? А вдруг этот транс – лишь своего рода экстравагантный перформанс? И если так, предназначен ли он только для отца Чейз, или присутствие Натана ее вдохновляло особо? А сам его план, а предлог, чтобы взять сегодняшнее интервью? Чейз знала полуправду: Натан приехал писать книгу об ее отце и в этой книге в качестве предисловия хочет кратко описать семейную историю – не особенно углубляясь, не сообщая ничего сенсационного, и текст, конечно, будет согласован с героями. Только никаких фотографий, сказала она. Слова Натана о том, что снимки, мол, нужны только как памятка, чтобы потом не ошибиться, описывая персонажей, Чейз не сочла заслуживающими доверия, а картинок в книге не предполагалось. Может, она и согласится на фотосессию – постановочную – как-нибудь в другой раз, но говорить и фотографироваться одновременно не будет. После одной парижской истории она по-другому стала относиться к тому, чтобы позировать для фотографии, уже не так по-детски легко и весело. Да, плохо дело, но теперь-то, наверное, все изменилось?
– Чем же вас так пугал французский язык?
– Французский я изучала в Квебеке, когда была студенткой Университета Макгилла в Монреале. Мне страстно хотелось овладеть квебекским диалектом, усвоить этот изумительный, причудливый архаичный выговор, который после Великой французской революции уцелел только в Квебеке. Но в Университете Макгилла преподают и общаются на английском, поэтому квебекский диалект я изучала на улице. Даже еще хуже, ведь лето я проводила в маленьких городках, где квебекский диалект уж совсем ядреный, в Монреале такого нигде не услышишь. Я хотела говорить на первобытном французском и получила, что хотела.
– А почему вы этого хотели? Любопытно.
Чейз хихикнула, а потом, к великому удивлению Натана, полезла в зеленую кожаную сумочку, лежавшую рядом, достала суперсовременные маникюрные кусачки и принялась подрезать ногти. Кусачки были из матовой стали, их рифленая ручка повторяла контур пальца, а подвижные улавливающие пластины напомнили Натану предохранительные щитки локомотива. Молодой человек почти не сомневался, что это те самые кусачки, которыми Чейз пользовалась ночью в спальне, хотя отчетливого их снимка не сделал. Девушка держала кусачки на уровне переносицы и с озорством поглядывала на Натана поверх них.