Пьеро Дельи Антони - Блок 11
Иржи молча опустил глаза.
– Правда заключается в том, что здесь, в лагере, можно вести себя так, как ведет себя Элиас, покорно переносящий все испытания, которым подвергает его Господь – кем бы этот господь ни был… Можно же, наоборот, самому пытаться принимать решения. Принимать решения – это всегда трудно, а здесь, в лагере, – еще труднее. Здесь мало места для маневра. У тебя за спиной всегда пять или шесть игроков противника. Но немножко места все-таки есть. Я использовал его, когда мог и как мог, рискуя при этом своей жизнью. Если бы немцы что-нибудь заподозрили, что, по-вашему, со мной бы произошло? Вы смогли бы регулярно проявлять подобное мужество?
У слушавших Яцека заключенных не нашлось слов. Отто, нервно пройдясь туда-сюда пару раз, открыл было рот, но тут же закрыл его, так ничего и не сказав. Стало очень-очень тихо.
– Я считаюсь здесь уголовником, потому что меня отправили сюда за уголовное преступление – незаконную торговлю, – снова заговорил Яцек. – Чтобы заниматься ею, тоже требовалось мужество. Я был вынужден ею заниматься. Ради моего брата Тадеуша.
– Ты никогда не говорил о том, что у тебя есть брат, заметил Элиас.
– Мы остались с ним вдвоем на всем белом свете. Мой отец погиб в Первую мировую, а через несколько лет после окончания войны умерла и мать – умерла от туберкулеза. Мы с Тадеушем тогда были еще детьми, и нам пришлось очень туго. Когда я подрос, я стал футболистом и начал зарабатывать достаточно денег для того, чтобы мы оба могли жить безбедно. Несколько лет назад ему удалось устроиться работать на железную дорогу, хотя он был еще очень молод. Как-то ночью кто-то неправильно перевел стрелку, и на Тадеуша сзади наехал поезд. В результате этого инцидента Тадеуш потерял руку и ногу – и, конечно же, работу. Он уже не может больше ходить. Наша квартира в Варшаве находится на шестом этаже, и поэтому ему с тех самых пор приходится целыми днями сидеть дома…
При этих словах Яцека Иржи вдруг весь напрягся. Он поднял взгляд и посмотрел на Яцека с таким изумленным выражением лица, с каким смотрят на обнаруженный на дне ящика предмет, уже давным-давно считавшийся навсегда потерянным. Иржи открыл было рот, чтобы что-то сказать, но затем сдержался. Яцек же, не заметив охватившее Иржи смятение, продолжал рассказывать:
– Теперь вам понятно, почему я пытаюсь выжить любой ценой и почему я согласился стать старостой блока? Ради него, Тадеуша. Если я умру, он окажется в безвыходном положении. Кроме меня, ему надеяться не на кого. Когда меня забрали сюда, в лагерь, я поклялся, что выберусь отсюда живым, чего бы мне это ни стоило.
Моше переглянулся с Берковицем, а затем с Элиасом и Иржи.
– Здесь, среди нас, не так-то просто найти козла отпущения, – сказал он.
– Ты видел, папа?
Заспанные глаза Феликса округлились.
– Ты замышлял слопать слона! – воскликнул мальчик. – Но я отвел его в сторону.
Брайтнер ласково погладил мальчика по голове.
– Прекрасно, Феликс. Ты играешь все лучше и лучше.
11 часов вечера– Хватит уже дискуссий. Нам нужно наконец-таки принять какое-то решение, – сказал Отто. К нему, похоже, вернулась его прежняя напористость. – Я больше ждать не могу. Во мне нуждаются мои товарищи.
Берковиц сдвинул очки на лоб и потер свои покрасневшие глаза.
– Лично мне уже не приходит в голову никаких идей, – сказал затем он. – Впрочем, у меня складывается впечатление, что…
– Говори, какое впечатление? – нетерпеливо спросил его Отто.
– Мне кажется, что комендант выбрал именно нас не случайно. Ему захотелось провести эксперимент. Большинству эсэсовцев нравится истязать наши тела, а ему – нашу психику. Политзаключенный, актер, агент по продаже недвижимости, раввин, его жена, уголовник, спортсмен, старик, финансист, даже бывший офицер СС… Не понимаете? Мы являемся отражением социального состава заключенных всего лагеря. По-моему, Брайтнер просто решил хорошенько поразвлечься. Нас посадили в клетку для подопытных зверушек, и мы, словно мыши, пытаемся найти выход из этой клетки, но не находим его…
– Я сумею выбраться из этой клетки, – сказал Отто.
– Ты в этом уверен? – спросил у него Берковиц. – А может, этот твой побег – составная часть плана Брайтнера. Может, он обо всем знает и ждет тебя там, снаружи. Кусочек сыра зачастую кладут не куда-нибудь, а в мышеловку.
Отто принялся кусать себе губу. В его глазах засветились огоньки сомнения.
– Твоя догадка, Берковиц, все равно не помогает решить проблему, – сказал Моше. – Кого мы выберем?
– А может, его? – спросил Яцек своим бесстрастным голосом.
Все с удивлением посмотрели на заключенного, на которого показывал Blockältester.
– Иржи? Но почему именно его?…
Иржи, сидевший на корточках, резко вскочил.
– Выберите меня, я готов. Положите меня на алтарь. Я буду вашим агнцем – белым, как молоко, и чистым, как ангел.
– Помолчи, Иржи. Почему именно его, Яцек?
– Вы и сами понимаете почему. Здесь, в лагере, нет людей абсолютно невинных. Ты, Моше, проворачиваешь дела с немцами, я выполняю их приказы, а Иржи… Иржи отдается тем, кто угнетает заключенных, – и капо, и даже эсэсовцам…
Иржи приблизился к Яцеку неторопливыми шагами:
– Да ладно тебе, дорогуша, не ревнуй меня…
– Попытайся хотя бы раз быть серьезным, – сказал Яцек. – Нам прекрасно известно, что ты делал, чтобы увильнуть от работы, и откуда брался маргарин, который ты лопал.
– Я красиво пою. Пою! Ты разве этого не знал, Яцек? Эсэсовцам очень нравится, как я пою. Ich bin die fesche Lola…[70]
Он запел фальцетом, и звуки его красивого голоса поплыли по бараку. Нервное напряжение, царившее в прачечной, мгновенно спало. Заключенные стали вслушиваться в мелодию, позволявшую им хотя бы ненадолго забыть об окружающей их жуткой действительности. Здесь, в лагере, было достаточно лишь нескольких нот хорошей музыки или пары хороших четверостиший, чтобы человек смог снова почувствовать себя частью обычного, нормального мира…
– А потом? – не унимался Яцек. – Что ты делал потом – ну, после того, как заканчивал петь?
Иржи резко прервал песню – будто какой-то сидящий в партере зритель выкрикнул в его адрес невыносимое оскорбление.
– Потом… – Он говорил голосом, дрожащим от волнения. – Потом… – Тон его внезапно изменился, будто перестал работать микрофон, и все услышали его естественный грудной голос, который он обычно умышленно очень сильно искажал. – Я – лагерная шлюха. Вы правы. Здесь, в лагере, я отдаюсь всем, кто может дать за это хотя бы миску похлебки. Ты, Моше, умеешь проворачивать различные, выгодные для тебя дела. А я не умею. Руки у меня дырявые, и деньги из них выскальзывают. Посмотрите на меня.
Иржи театральным жестом развел руки в стороны.
– Я – маленький, худенький, мускулатуры у меня нет. Долго ли я, по-вашему, продержался бы здесь, в лагере, прежде чем превратился бы в «мусульманина»? Вы пытаетесь выжить. Я – тоже. Каждый использует для этого те средства, которые у него имеются. Мириам сказала, что ты, Моше, любишь жизнь. Я ее тоже люблю. Люблю очень сильно. Однако я слабый. Я нуждаюсь в чужой помощи. Я всегда в ней нуждался – даже в те времена, когда я еще не попал в лагерь и работал в Kabarett. Я был знаком со многими людьми, в том числе и с офицерами СС. Офицерами в накрахмаленной униформе, с военной выправкой и свойственной им непреклонной суровостью… О, наш славный рейх!.. Блондины с голубыми глазами и мускулистым торсом… Они были очень красивыми. Очень красивыми и очень опасными. Не думайте, что мне приходилось легко. – Его взгляд стал печальным. – Однажды я был с оберштурмфюрером.[71] Мы лежали голые в постели. И ели. Ему принесли туда шампанского – черт его знает, как он умудрился его раздобыть – и pâté de foie.[72] Ах, какое это было чудо! А потом он в один прекрасный момент…
Иржи, не договорив, мелко задрожал. Мириам его обняла, и «розовый треугольник» нашел в себе силы продолжить свой рассказ:
– …в один прекрасный момент он достал из кобуры пистолет, засунул его ствол в паштет – как будто это был не ствол, а хлебная палочка – и энергично покрутил его туда-сюда два или три раза. Я смотрел на него, ничего не понимая. Он улыбался какой-то странной улыбкой. Потом он, тыкая в меня измазанным в паштете стволом, потребовал, чтобы я перевернулся на живот. Я пытался ему возражать, но это было бесполезно. Он как будто бы рехнулся. Он начал орать: «Мерзкий еврей-извращенец! Еврейский педераст!» Тогда я подчинился и лег животом вниз. Он привязал меня к кровати и затем стволом пистолета… – Иржи на пару секунд замолчал, – стал тыкать мне в задний проход. Он засунул ствол мне в задницу, а сам лег на меня сверху. Я не мог перевернуться. Я чувствовал на своей шее его дыхание, чувствовал на себе вес его тепа… «Знаешь, еврейская свинья, что я сейчас сделаю?» – злобно прошептал он мне в ухо. Я очень сильно испугался и не осмеливался даже пошевелиться. Я был чуть жив от страха. Мне стало так страшно, что я не выдержал и обделался. Когда он это увидел, он рассвирепел и стал на меня орать. Я плакал, я его умолял, а по комнате тем временем распространялась вонь. Он кричал: «Мерзкая еврейская свинья! Ты должен умереть! Сейчас я тебя пристрелю! Вот прямо сейчас и пристрелю!» Я чувствовал, как ствол пистолета движется внутри меня. Затем он взвел курок. Я услышал, как щелкнул боек, и у меня мелькнула мысль, что все, мне крышка. Однако пистолет не был заряжен. Не знаю, специально ли он заранее разрядил пистолет или же мне просто повезло. И тут вдруг он тоже обделался. Он растянулся затем на кровати животом вверх, ничего больше не говоря. Чувствовалось, что он был очень сильно взволнован. Я на какое-то время впал от психического перенапряжения в полузабытье. Когда пришел в себя, его рядом со мной уже не было. Мне пришлось прождать аж до следующего дня, пока меня не обнаружили привязанным к кровати и лежащим посреди лужи крови и кучи дерьма.