Услышь нас, Боже - Малькольм Лаури
И опять, не успев словно и задуматься, я уже шел по воду – вновь и вновь шагал по тропе, будто сквозь бесконечную череду зыбких сумерек. А там и ночь загоралась огненным фейерверочным колесом.
Как-то я пошел к роднику позднее обычного. Вечер был очень тих. У Квэггана, у Кристберга и на мысу, в «Четырех Склянках», уже теплились в окнах лампы, хотя хозяев дома не было – я только что видел их за деревьями всех троих, они шли в магазин. Тишь, покой, высокая вода и лампы, горящие в пустых домах у моря, – вот что, должно быть, навело меня на мысль об острове Отрады. Где я читал о нем? У Ренана, конечно. На острове Отрады птицы поют утрени и обедни. Там в часы служб сами возгораются лампады, и не меркнет в них огонь, ибо горят они духовным светом; там царит полная тишина, и каждому ведом день и час его смерти, и нет там ни стужи, ни зноя, ни печали, ни болезней тела и духа. Мне подумалось: эти лампы словно те островные огни. Эта тишь словно та тишина. И все кругом словно остров Отрады. И я замер на тропе при мысли: а что, если у нас с женой отнимут Эридан? И всякий раз при этой мысли, охваченный тревогой, я со вздохом останавливался. Но с наступлением весны я забыл и об этой тревоге.
VI
О, никогда еще до Эридана не видал я по-настоящему весны!
Мы выходили на крыльцо, глядели на весенние созвездия Геркулеса, Льва и Гидры, Короны и Чаши, на Арктур, на Вегу в Лире.
Однажды утром мы увидели двух больших гагар в гордом черно-белом оперении, они ныряли и негромко перекликались, пересвистывались на мягкой, чистой ноте; в тот же день на тропе у родника пробились из земли первые яркие листья ариземы.
А вечером мы говорили об этом и вдруг замолчали, пораженные видением устрашающей красоты: в темном небе, на северо-востоке, в круглой рамке обозначились мачты горящего парусника – объятые огнем салинги парусника на рейде, без парусов: одни лишь мачты, пламенеющие реи – целый огненный Беркенхедский рейд горящих «Герцогинь Цецилий»; или же пожар в старом боденском порту, выхваченный из парусного прошлого и в уменьшенном виде вознесенный в поднебесье: вон, у правого края рамки, поворачиваются черные обугленные реи, и вот уж осталась одна серебряная мачта, пецельно-серая, со своими голыми клонящимися реями – словно крест о частых косых поперечинах, – отвесно секущая круг, уходящая за кадр вниз, а сам круг, червонно-золотой, скользит ввысь; мы засмеялись от радости – ведь это же полная луна всходила над соснами из-за гор, и нередко она так восходит, но кто глядит на это диво? Кому дано его видеть? Неужели кому-то еще? Мне самому – впервые. За что оно даровано нам? И не раз потом приходилось мне спрашивать: Господи, за что нам это благо?
Луна, клонясь к ущербу, восходила все южнее и южнее, солнечные же восходы перемещались все северней по горизонту. Впервые я узнал об этой простой и странной истине, и тоже от жены, на следующее утро, когда в небе явилось мне зрелище, какое могло бы открыться на заре глазам матроса, спасающегося на обломке мачты, – парусник, не горящий, а намертво заштилевший, недвижный, точно из «Старого моряка». Море за окном было очень тихое, вставало в тумане круто, как стена. Над нами, на высоте в пол-окна, маячил причал Белла, а гораздо ниже – отделенное не морем и не отражением гор, а самим, казалось, отвлеченным пространством, – немного погодя стало восходить оранжевое солнце, выбираться из-за гневных облачных полос. В диске солнца стоял бортом парусный корабль, трехмачтовый, уныло застывший, с косыми реями. Через минуту – поворот, и теперь на нас глядела одна лишь гигантски-высокая мачта, с наклонным гиком, и превращалась в самую высокую на кряже сосну, меж тем как солнце уходило выше. И я вспомнил своего деда-капитана, как в Индийском океане его парусник заштилел, команда умирала от холеры, и дед по радио (тогда им только начинали пользоваться) отдал приказ подплывающей канонерке пустить судно ко дну вместе с ним.
А в позднюю пору прилива были две вечерние цапли; они рисовались на месячном небосклоне большие, первозданные, одна махала крыльями в вышине, на момент заслонив собою луну, а другая, выключив моторы, планировала низко, на вершок от лунной зыби, бесшумно приземлилась на плоту, дождалась подруги, они встретились с гортанным криком и улетели вместе; была летучая мышь, обращенная в светляка лунным блеском, было ночное волхвование кошки; полная высокая вода под окном; купанье в приливе, и любовь в час прилива, когда на полу зыбко лежат квадраты окон; и пробуждение будто через миг – в час нового, утреннего прилива, и еще не погасли огни танкера у нефтепристани; внезапный о’ниловский клич судовой сирены будит и тащит душу в тропический Палембанг, и опять купанье, плаванье на рассвете! И желто-розовая кисея (сравнение, помнится, принадлежит жене) заводских дымов вдали на северо-востоке, у порта Бодена, и четыре алюминиевые башни-газгольдера, что поздней увидятся четко, во всем своем безобразии, а теперь, полузатененные, встают четырьмя