Росгальда - Герман Гессе
В этот момент опять показался отец, и Пьер повернулся к нему в чудовищном напряжении всех своих скованных душевных сил. Все его отчаявшееся сердце, измученное смертельным страхом и невыносимым страданием, устремилось, взывая о помощи, к отцу, который подходил в своем призрачном спокойствии и, казалось, снова не видел его.
«Папа!» – хотел он крикнуть, и хотя не слышно было ни звука, сила его ужаса и отчаяния была так велика, что достигла одинокого. Отец повернул голову и посмотрел на него.
Он внимательно, своим ищущим взглядом художника, заглянул ему в глаза, слабо улыбнулся и слегка кивнул головой, ласково и сострадательно. Но ни во взгляде, ни в улыбке его не было утешения и ободрения, как будто теперь ничем нельзя было помочь. На момент тень любви и родственного страдания скользнула по его суровому лицу, и в этот короткий миг он показался Пьеру не могущественным отцом, а скорее бедным, беспомощным братом.
Затем он опять устремил взгляд вперед и медленно пошел дальше тем же равномерным шагом, которого он не прерывал.
Пьер следил за тем, как он шел все дальше и, наконец, совсем исчез из виду; маленький пруд, дорожка и сад потемнели перед его испуганными глазами и рассеялись, как туман. Он проснулся с болью в висках и пересохшим горлом, увидел, что лежит один в постели в полутемной комнате, удивленно попытался сообразить, в чем дело, но не мог ничего вспомнить и уныло повернулся на другой бок.
Лишь мало-помалу к нему вернулось полное сознание, и он облегченно вздохнул. Быть больным и лежать с головной болью было отвратительно, но это можно было перенести, это были пустяки в сравнении с смертельным страхом кошмарного сна.
Для чего все эти мучения? – думал Пьер, ежась под одеялом. – Зачем надо быть больным? Если это наказание – за что его наказывают? Он даже не съел ничего запрещенного, как когда-то, когда он расстроил себе желудок незрелыми сливами. Они были ему запрещены, и так как он все-таки сел их, он должен был нести последствия. Это было понятно. Но теперь? Почему он теперь лежит в постели, почему у него была рвота, и почему сейчас в висках у него так больно стучит?
Он уже давно лежал с открытыми глазами, когда в спальню вошла мать. Она подняла штору, и в комнату влился мягкий вечерний свет.
– Ну, как тебе, детка? Ты хорошо спал?
Он не ответил. Лежа на боку, он поднял глаза и посмотрел на нее. Она удивленно выдержала взгляд: он был странно испытующий и серьезный.
«Жара нет», – с облегчением подумала она.
– Дать тебе чего-нибудь поесть?
Пьер слабо покачал головой.
– Подумай, может быть, тебе чего-нибудь захочется.
– Воды, – тихо сказал он.
Она дала ему напиться, но он сделал только маленький глоток и опять закрыл глаза.
Вдруг из комнаты матери донеслись громкие звуки рояля. Широкой, все нараставшей волной прорезали они тишину.
– Слышишь? – спросила фрау Адель.
Пьер широко раскрыл глаза, и лицо его исказилось, точно от боли.
– Не надо! – крикнул он. – Не надо! Оставьте меня в покое!
И он обеими руками заткнул себе уши и зарылся головой в подушку.
Фрау Верагут со вздохом пошла просить Альберта прекратить игру. Затем она вернулась к Пьеру и сидела у его кроватки до тех пор, пока он не задремал опять.
В этот вечер в доме было совсем тихо. Верагута не было, Альберт был не в духе и страдал оттого, что не мог играть на рояле. Все рано легли спать, и мать оставила свою дверь открытой, чтобы услышать, если Пьеру ночью что-нибудь понадобится.
XI
Вернувшись вечером из города, художник тихонько обошел весь дом, внимательно вглядываясь, не освещено ли где-нибудь окно, и прислушиваясь, не скажет ли ему скрип двери или звуки голосов, что его любимец все еще болен и страдает. Когда он убедился, что все тихо, и весь дом погружен в мирный сон, страх спал с него, как тяжелое мокрое платье, и он долго еще лежал в постели с преисполненным благодарностью сердцем. Уже засыпая, он улыбнулся при мысли о том, как мало надо, чтобы вселить радость в робкую душу. Все, что его мучило и угнетало, все тяжелое бремя его жизни превратилось в ничто, показалось ему легким и незначительным рядом с тревогой о любимом ребенке. И едва только эта мрачная тень исчезла, все показалось ему светлее, и все невыносимое представилось сносным.
В прекрасном настроении он пришел утром в дом в необычно ранний час и с радостью, узнал, что мальчик еще спит здоровым, крепким сном. Он позавтракал наедине с женой, так как Альберт тоже еще не вставал. Уже много лет не случалось, чтобы Верагут был в доме в этот час, и фрау Адель с почти недоверчивым изумлением наблюдала, как он весело, точно это была самая обыкновенная вещь, просил чашку кофе и, словно в старые времена, делил с ней завтрак.
В конце концов, ему самому бросились в глаза ее напряженно-выжидательное молчание и необычность этого часа.
– Я так рад, – сказал он голосом, напомнившим ей лучшие времена, – я так рад, что с нашим малюткой все опять хорошо. Я только теперь вижу, что беспокоился не на шутку. ‹
– Да, он мне вчера совсем не нравился, – подтвердила она.
Он играл серебряной ложечкой и смотрел ей в глаза почти плутовски, с легким налетом внезапно вспыхивающей и столь же быстро улетучивающейся ребяческой веселости, которую она когда-то любила в нем и нежное сияние которой унаследовал от него только Пьер.
– Да, – весело начал он, – это, действительно, счастье! И теперь я могу, наконец, поговорить с тобой о моих новейших планах. Я думаю, что тебе следовало бы поехать зимой с мальчиками в Сен-Морис и остаться там подольше.
Она неуверенно опустила глаза.
– А ты? – спросила она. – Ты хочешь там писать?
– Нет, я не поеду с вами. Я вас всех на некоторое время предоставлю самим себе и уеду. Я думаю уехать осенью и запереть мастерскую. Останешься ли ты на зиму здесь, в Росгальде, зависит исключительно от тебя. Я бы тебе этого не советовал, поезжай лучше в Женеву или Париж и не забудь Сен-Мориса, Пьеру будет полезно побыть там.
Она растерянно подняла на него глаза.
– Ты шутишь, – недоверчиво сказала она.
– Ах, нет, – полугрустно сказал он, – я совсем разучился