Андрей Волос - Победитель
Недвижность сохранялась тысячную или даже, возможно, миллионную долю секунды. Как только этот незначительный промежуток времени истек, Трофим, склонясь с седла в томном кошачьем потяге, каким встречает свое пробуждение барс, продлил движение руки. Темное лезвие коснулось одежды, разрезало ее, добравшись до плоти, и, сочно чавкнув, разломило человека от правого плеча до самого паха, попутно стесав тонкую стружку с приклада так и не поспевшего выстрелить ружья.
Потом Трофим вытер лезвие клоком травы и повернул Бравого к орудию…
Так они взяли Мазари-Шариф.
Бой окончательно смолк, сменившись настороженной тишиной, нарушаемой только женским воем, доносившимся, как уже стало чудиться, чуть ли не из каждого дома, да лаем, да горестным стоном муэдзина.
Кладбища Мазари-Шарифа лежали на склонах окрестных холмов, и до самой темноты можно было видеть, как спешат туда вереницы мужчин. Чисто муравьи. Непременно один или два в белых одеяниях. Погребальные носилки тоже накрыты белым. Трофим поднес к глазам бинокль. Молчком идут, на ходу сменяя друг друга для скорости…
— Во чешут, — услышал он голос Строчука. — И куда торопятся? Ладно бы раненых несли… тогда еще понятно. А этим-то куда спешить?
Трофим опустил руку и посмотрел на ординарца.
— Со своим-то уставом, — буркнул он. — Со свиным-то рылом… Что, дела нет? Давай-ка вон иди обозным помоги…
Примаков отвел день на комендантскую деятельность. Взятый Мазари-Шариф, как и взятый прежде Ташкурган, должен был остаться в руках прогрессивных афганских деятелей. В их задачу входило немедленно организовать вооруженные отряды трудящихся, отбивать атаки реакционеров (буде такие последуют, что само по себе представлялось крайне маловероятным) и обеспечивать деятельность коммуникаций, то есть не допускать захвата дорог, ведущих назад, к Термезу.
Эта работа только началась, и солнце еще не успело подняться и на четверть, когда с запада, со стороны Балха, показались какие-то группы людей, среди которых попадались и конные, и к Мазари-Шарифу приступили невесть откуда взявшиеся силы афганцев. Как вскоре выяснилось, костяк этих войск составлял гарнизон расположенной неподалеку крепости Дейдади. Сам по себе гарнизон был невелик, но к нему приблудилось тысяч до десяти каких-то «беспризорников», как презрительно назвал их комкор.
Следующие полторы недели слились в памяти Трофима, слепились в плотную массу, и теперь, попытайся он вспомнить, чем один день отличался от других, ему бы это не удалось. Или удалось бы очень грубо, по тем вехам, что никак не могли стереться в памяти. К ним, в частности, относилась гибель командира третьего орудия Колесникова и еще двух бойцов — афганская артиллерийская граната шлепнулась прямо возле сошников и тут же взорвалась. Кажется, это случилось на второй день. Все это время пулеметы встречали бесчисленные толпы нападавших кинжальным огнем и более или менее их рассеивали. То есть что значит — нападавших? Их следовало бы называть шедшими — да, они просто тупо шли на пулеметы, шли с теми неровными завываниями, какими звучали издалека их религиозные песнопения. Среди них попадались люди в белых одеждах — они тоже завывали и шли на пулеметы, и падали под пулями и под разрывами бризантных снарядов. Орудия приходилось использовать чрезвычайно экономно. Боеприпасы неумолимо таяли, а энтузиазм афганцев не угасал — они остервенело карабкались по трупам, чтобы в конце концов увеличить своим собственным телом высоту бруствера… Если бы у Трофима было время задуматься или вообще был он склонен к поиску сравнений и аналогий, ему непременно бы пришло в голову, что более всего эти атаки напоминают движение насекомых — бесчувственных, закрытых жестким хитином, под которым если и есть сердце, то столь маленькое, что в него не может вместиться представление о будущей боли, о смерти, о прекращении жизни; так же бездумно и упрямо, как муравьи возобновляют нахоженную тропку, на которой чья-то титаническая ступня, бездумно шагнув, оставила сотни трупиков, афганцы с таким бесстрашием и упорством стремились добраться до людей, стрелявших в них из пулеметов, артиллерийских орудий и карабинов, будто то ли вовсе не имели представления о смерти, то ли просто в нее не верили. Гарь, смрад, вонь уничтожения и ужаса витали над полем боя; но, возможно, если бы Трофим каким-то чудом смог взглянуть на это поле с той стороны фронта, глазами наступавших, глазами тех, кто сначала видел, как падают шагавшие впереди, а потом и сам валился рядом с ними, то, возможно, он отчетливо разглядел бы, как радостно отлетают души, переливчатыми облачками благоуханного марева покидая нелепо содрогающиеся тела, с каким ликованием, с какими славословиями и благодарениями взмывают они туда, где их ждет новая жизнь и блаженство обетованное…
В один из этих дней утро оказалось тихим. Трофим обошел орудия, сумрачно поглядев в глаза каждого из своих бойцов и хмуро процедив пару-другую слов, напоенных грубой безнадежностью, после которых лица почему-то светлели, а глаза смотрели тверже. Выскреб котелок ячневой каши, доставленной Строчуком. Велел ему заняться лошадьми, пока есть время, — как следует почистить и, если получится, отвести к реке на купание. Потом пошел к пулемету Олейникова, что вмертвую стоял прошлые дни на левом фланге, и следы его деятельности в виде груд тел, ближние из которых, распухшие на солнцепеке, валялись метрах в сорока от гнезда, выглядели ужасающе.
Олейников сидел спиной к дувалу, голый по пояс Кузьмин, оттопырив губу, тыкал иголкой в порванный рукав гимнастерки, и оба вскочили, когда Трофим шагнул в пролом стены.
— Здоров, — сказал он, оглядывая хозяйство — сам пулемет, патронные ящики, бадьи с водой. — Хорошо устроились…
— Не жалуемся, товарищ комбат, — ответил Олейников, глуповато ухмыляясь. — Нам тут сам черт не брат…
Он был недавно стрижен наголо, и теперь круглая, как арбуз, голова поросла ежиком.
— Разве ж это хорошо? — возразил Кузьмин, перекусывая нитку. — Сейчас дома хорошо… яички! пасочка! стаканчик примешь, куличиком закусишь!.. м-м-м!..
— Что? — не понял Трофим. — Пасха?
— Ну да, Пасха ж сегодня, товарищ командир! — пояснил Кузьмин, глядя на него радостно и чуть удивленно — мол, как же такое забыть можно! — Пасха же! Нынче на пятое мая выпадает.
— На пятое мая, — пробормотал Трофим. — Ах ты господи!.. Ну, тогда Христос воскрес, бойцы!
Они тщательно похристосовались.
— У нас в деревне, бывало, — пустился Кузьмин в воспоминания. — Я еще мальчишка тогда… Как крестный ход начинается — у-у-у! У нас хороший колокол был, — с гордостью сказал он. — Да колокольцев еще штуки четыре… Такой трезвон подымут!.. Впереди фонарь несут, за ним крест, потом, значит, образ Божьей матери… а потом уж рядами — что тебе в армии! Дружка с дружкой на пару… Хоругви, свечи, потом, значит, дьякон а с кадильницами, а потом уж поп… А певцы-то поют, разливаются!
Он вдохнул пошире и забасил:
Христос воскре-е-есе из мертвых, смертию смерть попра-а-а-ав…
И сущим во гробех живот дарова-а-а-ав!..
Да воскреснет Бог, и расточатся вра-а-а-ази Его!..
Олейников умиленно кивал, слушая, и его круглая розовая физиономия отражала каждое слово Кузьмина.
— Это да, — сдержанно кивнул Трофим. — Расточатся врази его… У нас тоже, бывало… Мы, правда, в село ходили, километра за три… там церковь-то у нас была…
Сухо щелкнул невдалеке выстрел, и тут же пошло снопами.
Олейникова будто подбросило — он повалился за пулемет и схватил рукояти. Кузьмин тоже пал на бок справа от него, придерживая ленту. Трофим выглядывал из-за обломка стены.
— Разъязви ж твою триста сука Бога душу в гробину мать, — бормотал Олейников, водя стволом и выцеливая. — Разъяти ж тя через семь гробов в бога душу мать под коленку в корень через коромысло!.. Оклемались, сволочи!
— Не спеши, Олейников, — сказал Трофим. — Подпустим.
— Это мы можем понимать, товарищ командир!.. — соглашался Олейников. — Этому-то мы ученые…
Олейников выждал еще несколько минут, и когда уж хорошо можно было различить детали одежды и вооружения, и общий вопль стал разделяться на отдельные голоса, и уже сам Трофим, встревоженный близостью противника, хотел дать ему команду — он ударил длинной очередью, неспешно ведя ствол слева направо, как если бы писал первую кровавую строку.
Время стеснилось. Трофим не мог бы сказать, сколько его протекло с начала до того момента, когда Кузьмин, волокший патронный ящик, ахнул и упал, не дотащив. Нападавшие стреляли редко и недружно, и толку от их стрельбы, по идее, никакого не могло быть, но это все же случилось — пуля вошла в согнутую шею Кузьмина и, должно быть, порушила позвоночник, и теперь Кузьмин лежал с мокрым от пота лицом, совершенно неподвижный, только иногда широко, по-рыбьи раскрывал рот и моргал.