Андрей Волос - Победитель
Большаков, с опущенным на лицо бронещитком, стоял на колене, не прячась от пуль, и короткими очередями, как в тире, бил из автомата по окнам дворца.
Сполохи огня играли на шлеме и триплексе, превращая его фигуру во что-то роботоподобное.
Всюду был огонь и взрывы гранат. Плетнев не понимал, почему они живы! почему живы те люди, что бегут, стреляют и кричат, подбадривая друг друга!..
Чердачное окно все так же плевалось огнем, и очереди тяжелого пулемета ДШК вспарывали асфальт.
Шипя от злости, Плетнев пулю за пулей садил в откос, надеясь достать пулеметчика рикошетом.
— Сволочь! Никак не успокоится!
Аникин отложил автомат и сорвал со спины «муху».
— Сейчас я ему порцию успокоительного, — бормотал он, выдвигая трубу в боевое положение и прицеливаясь.
Огненный заряд, оставляя за собой дымный след, похожий на змею, устремился к чердачному окну — и достиг, породив взрыв, пламя, обломки кирпичей и оконной рамы. Следом за ними медленно вывалился гвардеец. Пролетев расстояние до земли, он тяжело упал — но тут же поднялся и, как ни в чем не бывало, размеренно пошел на них.
Половины головы у него не было. Плетнев видел, как пули рвут его китель.
Но гвардеец не падал.
Однако, сделав четыре ровных, почти строевых шага, все же рухнул ничком и замер…
— Во дела, — сказал Аникин, бросив на Плетнева взгляд, в котором изумление смешалось с паническим страхом.
В этот момент первая БМП неожиданно взревела, выпуская длинные густые клубы дыма, тронулась и начала разворачиваться на месте. Броня светилась и искрила от ударов осколков. Как только она повернулась носовой частью к дворцу, ее прожектора и фары разлетелись вдребезги и повисли на проводах бесполезными железками.
Из триплексов серебряными брызгами летели осколки стекол, окончательно ослепляя водителя.
Незрячая машина бешено крутилась и елозила. Вот она уперлась в бетонные блоки, лежавшие справа от угла здания, стала сдавать назад, повернула на девяносто градусов, загребая гусеницами землю и высекая искры из бетонных плит.
Рванула вперед и перевалила через парапет.
Плетнев вскочил, маша автоматом.
— Стой! Стой!
Аникин рванул его за полу и повалил за укрытие.
— Куда?! Охренел?! Он же слепой! Все приборы побиты!
БМП, ревя и лязгая гусеницами, приближалась к Зубову. Зубов из последних сил пытался отползти в сторону. Боец с перебитой ногой яростно греб землю руками, тоже надеясь уйти от надвигавшейся гусеницы.
Машина наехала на Зубова, и его жуткий крик потонул в реве мотора и грохоте боя.
Плетнев почувствовал, что в нем что-то остановилось. Он не знал, что именно. Сердце? — нет, сердце остановилось не навсегда: замерло на секунду, а теперь уже снова билось. «Ведь он чувствовал! — вспомнил Плетнев. — Он еще перед боем чувствовал! Он знал!..»
Плетнев ошеломленно посмотрел на Аникина.
Потом перевел взгляд на парадный вход. Массивные деревянные двери были закрыты. На площадке перед ними то и дело рвались гранаты.
Солдаты «мусульманского» батальона лежали, плотно вжавшись в землю.
Внутренности обдало морозом. Никогда в жизни он не чувствовал такого остервенения.
— Витек! Прикрой! Лупи длинными по окнам!
Плетнев вскочил и понесся к дверям, на бегу сдергивая из-за спины «муху».
— Эй, бойцы! — хрипло заорал Аникин лежавшим невдалеке испуганным солдатам «мусульманского» батальона. — Кончай ночевать! По окнам — огонь!
Плетнев дернул спусковой крючок, а сам присел, скорчившись и наклонив голову в каске.
Мощный взрыв снес двери. Клубы дыма и пыли заполнили дверной проем.
Паля из автомата невесть куда, он, как в омут, бросился в этот дым…
* * *Тенорок Князева то и дело звучал над грохотом боя:
— Мужики! Вперед! Вперед!..
Снова взвыли утихшие было «Шилки», стены покрылись волдырями разрывов, засвистели рикошеты, и те, кто успел вскочить и кинуться к дверям, опять были вынуждены попадать за укрытия…
Вдоль стены к парадному входу — приседая, корчась, кое-как, почти на карачках — упрямо пробирались Первухин и Епишев, а за ними еще несколько бойцов. На головы летели обломки стен и кирпичная крошка. Бойцы вздрагивали и ежились, как под холодной водой.
Ромашов, нырнувший за БМП, чтобы поменять магазин, снова выскочил под пули с криком:
— Все вперед! Под козырек!
Взрыв гранаты отбросил его спиной на броню. Голова в экспериментальном шлеме с гулким звоном ударилась о сталь. Ромашов сполз на землю. К нему подбежал Князев, стал трясти за плечо.
— Миша! Живой?
Ромашов несколько раз по-рыбьи широко раскрыл рот, будто налаживаясь зевнуть. В ушах у него, накладываясь на грохот боя, едва слышимый сквозь плотную вату глухоты, стоял тяжелый гул и дребезг. Перед глазами мельтешили белые пятна и черточки — будто невесть откуда посыпал злой колючий снег, тревожа и без того донельзя взбаламученное пространство.
— Да не тряси ты!.. — с усилием выговорил он. — Глушануло маленько…
Он часто моргал и тряс головой, а снег все сыпал и сыпал…
Дело дехканское
Резкая графика ранних сумерек быстро превращалась в белые листы, на которых контуры окружающего были обозначены где незначительными вмятинами, где мазками еще более белой краски.
Снег сыпал и сыпал, осторожно штриховал окна и ветви деревьев, с кошачьей вкрадчивостью стелился на тротуары и газоны, безмолвно осваивал кусты, крыши, антенны и провода. Он был столь тих, что казалось, будто сейчас вся земля и весь мир лежит в такой же мягкой тишине, в таком же покое и умиротворении. И куда ни пойди, как далеко ни окажись, увидишь то же самое: белизну снега и присмиревших людей, завороженно следящих за его плавным полетом, за тихим кружением, что наполняет сердца покоем и радостью…
Бронников скептически прочел несколько свежих строк. Они ему не понравились. Он немного прокрутил барабан машинки и перепечатал, исправив самые грубые огрехи. Снова прочел. Ну что ж… Снова прокрутил барабан и снова перепечатал, поменяв местами кое-какие слова. Только пятый вариант устроил его полностью. Он выкрутил из машинки лист и отрезал ножницами нижнюю часть. Криницын называл этот способ работы методом Рекле. Бронников аккуратно провел клеем по обороту и прилепил готовый абзац к предыдущим, уже склеенным. Вот именно, метод Рекле. Ре-кле. «Режь-клей». Очень удобно.
Он уже пришел в себя после того, что стряслось вчера, и даже нашел в этом определенные плюсы. Конечно, с одной стороны, это была катастрофа! Но зато пропажа рукописи подтолкнула ленивый мозг к действию, и, проплутав полночи в лабиринтах отчаяния, под утро он выдал готовое решение, заставив Бронникова еще в полусне рывком сесть на постели.
Да, правильно! Во-первых, переписать то, что уже легло на бумагу, было совершенно необходимо. В той редакции, которая теперь пребывала бог весть где (где-где! в столе у какого-нибудь придурка типа этого Семен Семеныча, вот где!..), судьба Ольги Князевой ему так и не подчинилась. Должно быть, он слишком много знал о ней, чтобы позволить себе фантазировать, и пока еще слишком мало, чтобы опереться на это знание, добиваясь достоверности. И что же делать? — да ничего не остается другого, кроме как начать все с самого начала!
У него самого не хватило бы мужества на такое. Взять — и ни с того ни с сего похерить семьдесят страниц готового текста в угоду своему смутному сомнению? Нет, он бы не решился. А события поставили его перед фактом: рукописи нет! Стало быть, хочешь не хочешь, а надо переписывать! Вот уж спасибо, дорогие товарищи! Вы всегда умели делом помочь художнику слова!..
Но существовало еще одно важное обстоятельство. Даже, может быть, более важное. По мере того как он с усилием продавливал звенящую от напряжения черноту неизвестности, слово за словом освещая то, чего не было видно прежде, становилось очевидным, что судьба Ольги Князевой не вполне исчерпывает содержание романа.
В пару Ольге возникала вторая фигура — фигура дядьки Трофима, Трофима Князева. Она единственная способна была уравновесить и усилить звучание отдельных мотивов. Но Бронникову никак не удавалось, во-первых, осознать истинный смысл жизни и смерти Трофима Князева, то предназначение, ради которого он появился на свет, и, во-вторых, понять, осознавал ли его сам Трофим? И если да, то каково было это осознание?..
Бронников часто размышлял о Трофиме Князеве, мучился, искал ответ — и не находил, и ему казалось, что сам Трофим загадочно и насмешливо поглядывает на него из тьмы забвения, а то еще и добродушно прыскает в усы — мол, думай, думай, дурачина, авось что-нибудь и надумаешь…
И опять же — лежи перед ним сейчас рукопись в том виде, какой она приняла ко вчерашнему дню, он бы еще раз сто подумал, прежде чем начинать кромсать ее, меняя композицию и соотношение частей в угоду будущему совершенству. Потому что про будущее совершенство еще бабушка надвое сказала, а уж что в ущерб настоящему, так это и к бабке можно не ходить, ведь не зря говорят: лучшее — враг хорошего!