Арнольд Цвейг - Спор об унтере Грише
Тем временем в санях городского обозного парка везли по направлению к кладбищу, к окраине города, длинный ящик, покрытый красновато-коричневым палаточным полотном. Когда дорога повернула к городу, сани с попом отстали.
Ни один человек не сопровождал процессию — похороны русского. Два гамбургских ландштурмиста опустили ящик в вырытую утром могилу, не проявив при этом особой бережности или, наоборот, неосторожности, привычно приговаривая: «Наддай покрепче! Опускай!» Кучер обоза с отвислыми усами стоял, понурив голову и тупо глядя пред собою.
— Кажется, он был невиновен, — сказал один из гамбуржцев с певучим акцентом своего родного портового города.
— Гм, — ответил другой, — какая разница, все мы невиновны!
— Я не хотел войны, — внезапно сказал кучер.
Эти слова были первым проявлением чувства этой приниженной и отупелой души, воспитанной в духе рабского повиновения. Оба гамбуржца презрительно посмотрели на него. Не приходится никого уверять в том, что они не хотели войны. Оба обменялись слегка насмешливым взглядом, словно говоря друг другу: «Ну, и бестолковый этот кучер, умные люди только в Гамбурге». Затем они сильным движением искусно воткнули лопаты в большую гору чистой земли, вырытой еще Гришей, — чистой, ибо созданной не человеком.
В течение этих же пятнадцати минут доктор Якобштадт, штатский врач, вытащил щипцами ребенка из тела Бабки, лежавшей без памяти. Это была девочка, весом в шесть фунтов, хорошо сложенная и с четко сформированным личиком. Трудно было решить, на кого она похожа. Своим коротким носом, широкими скулами и ясными голубовато-серыми глазами она до смешного походила на старуху мать Гриши, которой никто в этом городе никогда не видел. Ребенок не кричал, не требовал пищи и, весь красный, шевеля пальчиками, лежал, в то время как возились с Бабкой, на подушке, в бельевой корзине, которая и в будущем должна была служить ему постелькой. Придя в себя после наркоза, Бабка не хотела взглянуть на младенца, но когда ей насильно его поднесли, она взяла его с каким-то странным подобием улыбки и не захотела больше выпустить из рук.
Доктор Якобштадт и акушерка фрау Нахтшварц обменивались между собою замечаниями на еврейском языке.
— В общем, все кончилось счастливо, — сказала акушерка, вытирая руки, а врач с седоватой остроконечной бородкой и желтым утомленным лицом скептически покачал головой и сказал:
— Если родиться в такое время — счастье, то, конечно, все кончилось счастливо.
Глава шестая. Служебным порядком
Помещичий дом в Гоген-Лихове был украшен несколькими колоннами на фасадной западной стороне. К парадному крыльцу вела знаменитая липовая аллея. Деревья стояли голые — одни лишь черные мокрые остовы с благородными круглыми абрисами верхушек.
Засунув руки в карманы куртки, Отто фон Лихов стоял у окна, в стеклах которого отражались малиновые краски вечерней зари. Новые горькие складки появились вокруг рта, они легли в уголках губ густыми мелкими морщинками.
Фрау Мальвина фон Лихов, сразу состарившаяся после смерти сына Ганса Иоахима, сидела за круглым столом в углу мягкого дивана и вязала шаль двумя большими спицами из слоновой кости. Над ее головой висел старомодный, но очень хороший портрет-фототипия принца Фридриха Карла, с бакенбардами, с хлыстом, в гусарском мундире.
Время от времени она решительно поднимала свои большие, темно-серые, все еще прекрасные глаза на старого человека, во всем облике которого — хоть он и был в отпуску — еще чувствовалась усталость. Конечно, он не выказывал этого при посторонних. Только в ее присутствии его усталые плечи и выражение горечи в уголках рта говорили о том, что издевательская выходка этого генерала новой Пруссии чувствительно затронула старого служаку.
Фрау Мальвина бросила взгляд на письменный стол у стены, над которым висели электрические лампочки в канделябрах из оленьих рогов от застреленного самим Лиховым матерого оленя. Лампочки не горели. Среди голубых сумерек поблескивал, словно четырехугольное снежное поле, лист бумаги — длинное письмо, которое Пауль Винфрид прислал сегодня с подробным докладом обо всех и каждом.
Фрау Мальвина, конечно, не питала никакой ненависти к Шиффенцану, хотя вполне сочувствовала своему супругу и рыцарю. С точки зрения ее касты, эта разновидность офицерства была слишком низкого происхождения. Тот факт, что какой-то генштабист из штатских вознесся на такую высоту, относился к тем же диким нелепостям этой войны, как и то, что кавалерия не выступала больше, что музыка и знамена загнаны на задворки, а пехота шла в бой лишь после того, как убеждалась, что на позициях противника не оставалось ни одного живого защитника, который намеревался бы обороняться.
Происходя из рода драгун, участвовавшего во всех сражениях, от Фербеллина до Мар-ла-Тура, она не признавала машинной войны. Прежде все было устремлено на то, чтобы заполучить хорошо вооруженного и боеспособного врага на штык или на пику, в то время как теперь его крошат, убивают, делают небоеспособным с дальнего расстояния.
— Да, такого рода война как раз под стать этим Шиффенцанам, — сказала она презрительно.
Не оборачиваясь, устремив взгляд на мокрую от дождя аллею, Лихов пожал плечами.
— Не будем несправедливы, моя старушка. Эйзенцан тоже не очень звучное имя. Тем не менее он стал курфюрстом Бранденбургским и Гогенцоллерном.
На выступе камина под стеклянным колпаком тикали золотые часы: лежащий лев с циферблатом в когтях. Вышитый стеклярусом экран был отодвинут, — в комнате играли отсветы от пламени камина.
— А сегодня праздник святого Мартина, наверно придут Ринзлеры, не говоря уже о Людмиле и Агнесе. Радости мало! Я постараюсь быть бодрым; бодрым надо быть всегда, но будь на то моя воля, я попросту отправился бы спать.
Фрау Мальвина, с седыми, причесанными на пробор волосами, прищурила один глаз и испытующе посмотрела другим, как это делал старый Фриц. Она уже не соображала так быстро, как прежде. Время от времени она натыкалась в своем душевном мире на какие-то провалы, пустоты, подавляя стоны отчаяния о погибшем сыне. Постоянно, в самые неподходящие моменты, она вспоминала о нем: снаряд, выстрел издалека, смерть… Тем не менее она помнила, что для семидесятилетнего старика в эти холодные дни опасны такие переживания. То, что Отто «отступил» перед хладнокровной наглостью этого Ш. — она неохотно произносила имя генерал-квартирмейстера, — она находила в порядке вещей: такой твари надо давать отпор в служебном порядке.
— Разве Фридерици не в военном кабинете? Тебе бы следовало ему написать.
Отто фон Лихов перестал барабанить по стеклу. В это время пять русских военнопленных, пересекая большую липовую аллею, возвращались с полей в конюшни, люди прикрыли головы от дождя палаточным полотном.
Лихов не видел их, хотя они должны были попасть в поле его зрения. Он совершенно бессознательно закрыл глаза и ухватился за давно забытое, знакомое имя обер-лейтенанта фон Фридерици, которому он однажды во время его пребывания в гвардии помог, ссудив ему семьсот таллеров для уплаты по неприятнейшему карточному долгу.
Это, пожалуй, выход из положения — написать ему о том, как позорно и не по-товарищески вел себя генерал-майор Шиффенцан. Через Фридерици можно было бы прощупать, есть ли смысл обращаться с официальной жалобой в самые высокие инстанции. В конце концов застреленный русский, без всякой огласки отправленный на тот свет, является несколько необычным поводом для жалобы его величеству. И такой повод не сразу будет понят в военное время.
Тем не менее Отто фон Лихов возгорелся желанием написать Фридерици. Это неплохая зацепка. В конце концов он может позволить себе это: конфиденциально изложить Фридерици поведение Шиффенцана и телеграфировать Познанскому о необходимости направить в военный кабинет его величества жалобу на вмешательство генерал-квартирмейстера в сферу юрисдикции дивизии Лихова, с приложением всех документов и актов.
Надув щеки, так что у него дугой оттопырились усы, Лихов опустил темно-синюю штору, отошел от окна и зажег, тщательно повернув выключатель, три лампочки в канделябрах из оленьего рога. Открыв большой бювар из зеленой кожи, в котором лежало полускомканное письмо Винфрида, он вынул его, отложил в сторону и стал пробовать — пишет ли перо в толстой пробковой ручке.
— Ты права, — сказал он, полуобернувшись к жене, — права, как всегда. Я открою Фридерици глаза на это дело. Можно закурить? Я знаю, ты любишь сигары, когда их курят в другой комнате, за прикрытой дверью…
Он засмеялся. «Уж я не поленюсь дважды переписать жалобу», — подумал он, ибо чувствовал, что в первой редакции не поскупится на непечатную брань. Его перо со скрипом и свистом, словно конькобежец по свежему льду, скользило по большому листу слоновой бумаги. Страница за страницей заполнялись готическими буквами с жирным нажимом, без завитков. В гневных словах выливалось чувство злобы, унижения, оскорбленной гордости, но вместе с тем и забота о праве и справедливости, тревога за государство старого кайзера.