Пётр Самотарж - Одиночество зверя
— Достоевский? — искренне удивилась учительница. — Ты уверен?
Наверное, тоже держала в памяти недавний разговор.
— Уверен, — обиделся президент. — Почему вы удивляетесь?
— Мне казалось, политику трудно с Достоевским.
— Почему?
— Ты же сам, кажется, мне сказал.
— Ничего подобного. Я сказал только, что Достоевский не мог руководить. А политикам он очень даже полезен — способствует смирению.
— Он говорит не только о смирении. И даже не столько. Скорее, о бесценности каждой отдельной человеческой жизни.
— Вы о том, что политика — грязное дело?
— Не так прямо, но, в общем, примерно да.
Игорь Петрович обиделся не столько за себя, сколько за Достоевского. Классик его не перепахал и не перевернул душу, но действительно заставил думать. Он не перечитал ни одной вещи сурового транжиры, игрока и ходока Фёдора Михайловича, однажды им прочитанной — останавливался, как перед глухой кирпичной стеной и боялся лезть через неё, словно ожидал встретить злобных цепных псов по ту сторону. Другое дело Толстой, смешной в его наивном морализаторстве. Отрёкся от авторских прав и призывал к аскезе, завещание писал на пеньке посреди леса, но с помощью двоих человек, один из которых держал перед ним текст черновика, а другой принёс фанерку для применения её в качестве конторки. Сколько манерности и фальшивой картинности, достойных мелкого графомана.
— Очевидно, порядочные люди не могут заниматься грязным делом, разве нет?
— Думаю, существуют определённые границы приемлемого, — не уступала Елена Николаевна. — Ты, например, их не переходишь. По моему мнению.
— То есть, я всё же поступал недостойно, но для моего грязного занятия допустимо?
— Игорь, не волнуйся так. Я не знаю ничего о каких-либо твоих недостойных поступках.
— Но думаете, что они всё же были?
— Я не считаю тебя бесчестным человеком, но в моём представлении политика предполагает систему компромиссов и неофициальных договорённостей, скрываемых официозной риторикой. Категоричные моралисты всегда остаются на обочине исторического процесса, но я и в жизни таких людей с трудом переношу. Всякий раз подозреваю причиной подобного рвения собственное бурное прошлое блюстителя. Кстати, меня и «Собор Парижской Богоматери» в своё время несколько озадачил: всё читала и ждала сведений о грехах молодости Фролло. Даже до самого конца подозревала в нём отца Квазимодо.
Елена Николаевна упорно клонила разговор к своей любимой литературе, а Саранцев всё более раздражался и терялся. Он никогда не считал себя книгочеем, хотя положенные мальчишке и подростку книги читал в изобилии, и не только фантастику.
— Я всё же повторю, вопреки вашей реакции: на меня произвёл впечатление роман «Братья Карамазовы». Не стану утверждать, будто он подвигнул меня на строительную или политическую стезю, но след определённо остался. Вот Достоевский в качестве моего автора вас удивил, а кто бы не удивил?
— Хемингуэй, — без паузы заявила Елена Николаевна. — Я бы каждому новоизбранному политику выдавала за государственный счёт экземпляр «Старика и моря». Человек отдаёт все силы борьбе, а после победы вдруг обнаруживает себя побеждённым. Очень полезное чтение для всех желающих славы и торжества.
— Я не ради славы и торжества пошёл в политику, — продолжал настаивать на своей невинности Саранцев. Он уже перестал раздражаться и начал впадать в уныние — атмосферы неприятия он совершенно не ожидал.
— Неужели ради народного блага? — поинтересовалась со своим обычным ехидством Корсунская.
— Нет, ради карьеры, — огрызнулся Игорь Петрович.
Сказал и подумал: а ведь действительно, в те незапамятные времена он откликнулся на приглашение Покровского, оставшись без работы. И пошёл в штаб будущего губернатора свободным человеком — его не удерживали обязательства ни перед работодателем, ни перед семьёй. Первый сам его прогнал, вторая нуждалась в кормильце, а не в искателе прописных истин. Он тогда только в шутку подумал о себе как о будущем президенте, и никогда никому в своей глупости не признавался. И теперь сказал чистую правду, хотя сам её не знал ещё несколько минут назад.
— Тогда я бы порекомендовала каждому политику «Обыкновенную историю» Гончарова, — быстро отреагировала Аня. — Ну и, само собой, «Войну и мир» Толстого для осознания своей малозначимости перед силами рока и рассказы Бунина навалом для памяти об уязвимости человеческой жизни.
— Миша, а ты почему молчишь? — не отставала от своих учеников Елена Николаевна. — Отсидеться не выйдет, мы требуем ответа.
— Понятия не имею, — равнодушно пожал плечами Конопляник. — Я, если помните, ваш литкружок не посещал и сейчас не самый великий читатель на белом свете.
— Всё равно не отстанем. Тогда выбирай хоть из школьной программы, но непременно дай нам хотя бы одно название.
— Не знаю я, Елена Николаевна! Мне и думать не о чем.
— Ответ не принимается. Подумай хорошенько. Ты ведь меня не забыл ещё, надеюсь? Тогда должен знать — я своего добьюсь. Даже из самого мнущегося у доски двоечника хотя бы пару осмысленных слов выдавливаю — человек всегда имеет точку зрения, но может и сам об этом не знать. В твоём распоряжении одна минута.
— Одна минута?! Да вы что, Елена Николаевна? Я теперь точно ничего не выдумаю.
— А если он в минуту не уложится? — осторожно поинтересовалась Корсунская.
— Тогда выйдет вон и вернётся назад только с названием наперевес.
Конопляник явно поверил в угрозу и не испытал уверенности в поддержке со стороны соучеников, поэтому покорился и поспешил выкрикнуть:
— Пушкин! И Некрасов.
— Почему именно они?
— Мы ведь только что договорились — ответа на такой вопрос не существует.
— Мы ни о чём не договаривались, все только высказывают свои точки зрения.
— Хорошо, вот моя точка зрения: нельзя объяснить, почему нравится книга или автор.
— Почему нельзя?
— Потому что они нравятся не в результате рассуждений или размышлений, а сразу. И оторопь вызывают тоже сразу, или никакого впечатления не производят.
— Значит, ты всё же испытывал на себе воздействие книг, зачем же прикидывался неучем?
— Я не прикидывался. В основном они не производят на меня никакого впечатления.
— В основном? А в остальном?
— Бывает интересно.
— Что показалось тебе интересным?
— Детективы братьев Вайнер мне казались интересными. И читались очень воздушно и быстро.
— Зачем же ты приплёл Пушкина и Некрасова?
— Ради приличия.
— Разве братья Вайнеры неприличны?
— Не знаю. Тут вот другие называют такое, что я сроду не читал и даже слыхом не слыхивал, а я скажу — Вайнеры.
— Ты, Мишка, старомоден, — успокоил одноклассника Саранцев. — Круг чтения уже давно не считается показателем качества души. Личное дело каждого — читать кого угодно в соответствии со своим вкусом, никто не лучше и не хуже.
— Всё равно, дураком выглядеть не хочу.
— Лично я Вайнеров не читала, только их детективы по телевизору смотрю, — отозвалась Корсунская. — По-моему, психологизма у них хватает — они не боевики писали, о поединок человека с человеком.
— Я как-то «Визит к Минотавру» проскочил чуть не за пару вечеров, испугался и решил Вайнеров больше не читать, — добавил Игорь Петрович. — Тоже застеснялся, на манер Мишки.
— Так застеснялся или испугался? — потребовала конкретности Елена Николаевна.
— Сначала испугался ограниченности своего художественного вкуса, а потом её застеснялся. Юлиан Семёнов ведь любил доказывать серьёзность лёгкого жанра. Мол, и в гитлеровской Германии, и в сталинском Советском Союзе, литературный детектив не приветствовался. В конечном счёте, ведь в его основе лежит обличение социальных пороков и морализаторство. Существование зла в обществе признаётся, но преступление всегда наказывается. В противном случае, это уже не детектив, а какая-нибудь психологическая драма или мистический триллер — зависит от характера зла.
— Игорь, а ты в принципе любишь детективы?
— Елена Николаевна, вы прямо душу вынуть хотите.
— Господи, причём здесь душа? Мы говорим о литературных вкусах. Вот ты назвал своей важной книгой «Братьев Карамазовых» — можно назвать её детективом?
— Не получится. Это как раз пример психологической драмы — автор подводит читателя к мысли о безнаказанности зла, хотя не формулирует её напрямую. Все почему-то решили, что убил Смердяков, а Дмитрий невиновен, но Достоевский ведь не утверждает ничего подобного. Мы можем судить только со слов Смердякова — «может, я убил, а может, не я». Собственно, с какой стати эти слова принято считать его признанием? А вдруг он просто издевается над своими незаконными братьями. Кстати, отцовство Карамазова-старшего в отношении Смердякова тоже не утверждается автором. Просто город так решил, поскольку тот приютил беременную неизвестно от кого дурочку. Разве слухи — это критерий истины? А вдруг он раз в жизни проявил человечность и поплатился за свою слабость дискредитацией?