Нодар Джин - История моего самоубийства
Рассчитал, видимо, верно, — она всполошилась:
— Спасибо, но за что вы их презираете еще?
— За многое! — растерялся я и в поисках объяснения обернулся к грубияну, который, стоя за мной в частоколе подобных ему будничных дней, на что-то им жаловался. — Они постоянно жалуются, потому что у них — как это сказать? — сильный комплекс будущего, и еще потому, что людей ничего так не сплачивает, как жалоба.
— Слишком много энергии! — пожаловалась Суббота.
— И как ни парадоксально, знаете, воля к смерти! То есть мазохизм! Хотя жалоба сплачивает, обыкновенным народом евреи быть не желают; из всех чувств, которые сплачивают, они довольствуются только болью при обрезании и общими жалобами. Чаще всего на то, что все желают им смерти. А эту опасность они внушают себе сами, чтобы жаловаться!
Испытав наслаждение от клеветы, я добавил:
— Кстати, вся эта хреновая идея насчет еврейского избранничества, это и есть воля к смерти, то есть кретинизм! — и, рассмеявшись, вполголоса договорил. — Но этот грубиян на избранничество рассчитывать не вправе: выглядит точно, как окружение, в котором — посмотрите! — все отвратительны и похожи даже не на евреев, а хуже — на понедельник. И вообще у евреев короткие ноги!
— Да, правильно, они все евреи, — ответила Суббота. — Мы прилетели вместе из Тель-Авива.
— Вы вернулись из Израиля? — встрепенулся я.
— Живу там, — кивнула она. — А в Лондон — на один день: у меня примерка. Завтра вечером — уже обратно! Надо только успеть заехать к доктору Баху!
— К доктору Баху? — сказал я, думая не об этом.
— Эдвард Бах. Не слышали? Это парфюмерный магазин в Лондоне. Всякие запахи для всяких недугов. Я всегда там припасаюсь.
— Вы что, еврейка? — осмелился я, но сразу же поставил вопрос мягче. — Вы, например, не итальянка, нет?
— Нет, еврейка, — сказала она так же невозмутимо, как если бы сказала, что да, итальянка. — И, кстати, из России: уехала ребенком, когда ноги были короткие!
— Не может быть! — опешил я.
— И даже говорю по-русски, но хочется лучше, — и, вытащила из сумки книгу. — Читаю вот поэтому по-русски…
Я забрал у нее книгу и, стыдясь теперь своей антисемитской тирады, уставился на обложку невидящими глазами:
— Да-да, вижу!
— Извините, это не то! — вскинулась она. — Это Маркес, и по-английски! А читали, кстати? Про «любовь во время чумы»? А вот и она: Бродский! На ощупь одинаковая — легко перепутать; но она, видите, с портретом.
Я забрал у нее Бродского и ознакомился с портретом наощупь, а глаза поднял на ее лицо — что осмысленно сделал тогда впервые, поскольку до этого момента разглядывал лишь тело, которое — странно! — казалось мне знакомым.
— Что это вы? — осеклась она.
— Я его где-нибудь видел? — спросил я. — Ваше лицо?
— Если живете в Штатах, то видели. И даже тело!
Заметив мое замешательство, она рассмеялась:
— В основном, в «Мэйсис», но и в других магазинах. С меня делают манекены. Из волокнистого стекла: это в моде — манекены из стекла… В модели не пробилась, а в манекены гожусь. Меня делают и тут: прилетела как раз для новой позы! А делают лучше: традиция! «Мадам Тюссо» и вообще!
— Да, — согласился я, злясь на себя за свою традицию усложнения простой задачи — понравиться незнакомке. — Говоря о традиции, самая неистребимая — я говорю о людях — это кретинизм!
— Вы опять о евреях?
— Нет-нет, о себе, хотя… я еврей и есть.
— Знаю: кретинами евреев считают именно евреи!
— Сказал, чтобы понравиться. Не знал, что вы тоже.
— Поэтому вы мне и понравились. Я, как все, мазохистка!
Я облегченно рассмеялся:
— Тогда расскажу про Израиль — почему не стал там жить. Это было после того, как приехал в Нью-Йорк. Захотелось человеческого…
— Это и есть мазохизм! — кивнула она.
— Да? Одним словом, прилетаю оттуда в Тель-Авив за человеческим. И все идет хорошо: я даже записал, что воздух там — не пахнет, а благословлен лавандром! И еду первым делом в Иерусалим к Стене Плача, ощутить заветное. Дед мой говорил, что самое заветное приходит в голову, если ее приставить к этой стене.
— Мой говорил то же самое, но там я бываю только по праздникам — и слишком много голов! Свою мне бывает не просунуть.
— А я пробился, но пока пробился, меня обобрала орава торговцев: пришлось все покупать, было не до них, — Стена Плача!
— Да! — сказала она по-русски. — Вот у вас в руке, то есть у Бродского, хорошо сказано: «Неважно, что было вокруг, и неважно, о чем там пурга завывала протяжно».
— Да: главное — приложить голову, остальное неважно. Но вокруг — пурга из торговцев, от которых рябило, как он снежинок! Извините за красочность! Короче — набил сумку скрижалями и прочим хламом. А сейчас извините за вульгарность! Короче — высосали из души последнюю купюру! Это я опять говорю образно…
— Очень образно! — сказала она, но я не разобрался в тоне:
— И вот, когда пробился к стене и приставил голову, — пришла и заветная мысль: как же, думаю, доберусь без гроша в Тель-Авив?!
Она кивнула на кордон из контрольных стоек:
— А к этой стене, думаете — пробьемся?
— Минут десять! Спешите к скульптору?
— Да, это как раз в «Мадам Тюссо».
— Если б у меня было время, — снова признался я, — я бы напросился посмотреть: меня всегда занимали дубликаты.
— Полюбуйтесь тогда этой рекламой! — и кивнула на огромный щит над стойками. — Вот там: резинка «Даблминт»!
Щит представлял собой фотомонтаж из двух одинаковых полуголых девиц, дефилировавших мимо одинаково глупых бронзовых самцов на фоне однозначно синего и гладкого моря, в котором каждая капля, надо полагать, повторяла каждую другую.
— Нет, — ответил я. — Я имею в виду не такое! Хотя эта реклама учит другому: все вы, дамы и господа, одинаково глупы, и потому одинаково друг к другу относитесь; как к жевательной резинке, — жуете и выплевываете…
Суббота произнесла вдруг фразу, которую я считал своей:
— Мой скульптор говорит так: жизнь — это то, про что можно сказать все, что угодно, и все будет правда!
— Нет! — возразил я себе. — Не все! Посмотрите на соседний щит! Про витамин «Е». И прочтите внизу!
— «Только „Е“ дает мужчине шанс быть им чаще и дольше! Все остальное время он — ребенок!» — и рассмеялась. — Правильно!
— Я о другом, — заспешил я. — Мне казалось, будто мужчиной делает другой витамин, «С»! Получается — всю жизнь глотал не то! — и театральным жестом вытащил из кармана пакет с таблетками «С», а цирковым — метнул его в урну. Тотчас же испытав неловкость перед собой за все эти глупые слова и жесты, я умолк.
92. Способность к ненасыщению
Посчитав, что знакомство пришло к концу, она, в свою очередь, повернулась ко мне спиной. Мне осталось лишь вернуть ей книги, однако прежде, чем сделать это, я постарался забыться и раскрыл Бродского. Раскрылся на закладке:
Неважно, что было вокруг, и неважно,о чем там пурга завывала протяжно,что тесно им было в пастушьей квартире,что места другого им не было в мире.
Кроме этой строфы ногтем отдавлена была последняя:
Костер полыхал, но полено кончалось;все спали. Звезда от других отличаласьсильней, чем свеченьем, казавшимся лишним,способностью дальнего смешивать с ближним!
Видел эти строчки и раньше, но только сейчас они обрели какой-то тревожащий смысл. Забыться не удалось, и, прислушавшись к себе, я обнаружил, что этот смысл в слова привносит стоящая ко мне спиной женщина, отличавшаяся от толпы, как юная суббота от будней, — взбудоражившим меня «лишним свеченьем». И неважно, что было или есть вокруг, неважно, что везде в мире тесно, и нигде в нем ни мне, ни кому-нибудь другому, по существу, нет места. Все это и другое неважно, поскольку, хотя «полено кончалось», костер во мне полыхал, и жила еще во мне эта животворная сила — способность дальнего смешивать с ближним.
Я закрыл книгу и, подняв взгляд на Субботу, не спеша осмотрел ее с головы до пят: хотя на обнаженную и прозрачную я, оказывается, не раз заглядывался на нее в витринах «Мэйсис», ничто в ней мне не было знакомо. Это была чужая женщина, которая живет там, где я отказался жить, потому что в ее страну можно было все-таки влюбиться; женщина из другого поколения, любящая других мужчин, такая же отчужденная от меня, как ее дубликаты в Америке и все люди в толпе. Которая спешит, суетится и бьет каблуком по кафельному настилу, потому что не дождется своего череда, то есть бесследной развязки простейшего из каждодневно возникающих узлов, повязавших нас сейчас на мгновения. Не знал я из своего прошлого даже ее духов. Но в этом неведомом мне аромате — как и во всем ее столь далеком существе — я сперва услышал, а потом или до этого или одновременно увидел, ощутил, узнал что-то безошибочно близкое.