Нодар Джин - История моего самоубийства
Джессика, чуть смущенная, подала голос не ему, а мне:
— Еще раз, пожалуйста, извините!
Я не понял ее, ибо старался сейчас понять не ее, а Габриелу, скрывавшуюся за гардиной и подсматривавшую за Джессикой. Я представил себе ее смятение при виде хлопотавших за другою гардиной Стоуна с Джессикой. Понять ее было нетрудно: откидываешь гардину, ожидая увидеть труп, а труп не только жив, но трахает на диване звезду экрана и поборницу прав! Конец цивилизации!
— Она обращается к вам! — окликнул меня Займ.
— Кто? — очнулся я.
— Как кто? Мисс Фонда. Просит у вас извинения, — сказал Займ, развернулся к ней и от моего имени попросил, в свою очередь, извинения у нее. — Тут шумно, Джейн: уже садимся, и он не слышит. За что, извините, он спрашивает вас, вы извиняетесь?
— Скажите: за инцидент в туалете, — поймет…
— За инцидент в туалете?! — Займ побледнел и повернулся ко мне. — Она сожалеет за инцидент в туалете…
— Я все слышал, профессор! — кивнул я. — Спасибо!
— Кстати! — обратилась ко мне Джессика. — Он уже знает…
— Я? — выдавил Займ. — Я ничего не знаю!
— Я говорю о мистере Стоуне, — сказала она.
Займ умолк, а Стоун снова толкнул меня локтем:
— Я же вам говорил: все уже знаю! И, знаете, знаю, что знаете все и вы! Ну, вы-то, оказывается, знали с самого начала, а мне она сказала об этом только в конце…
Перестал понимать и я. Стоун это понял и объяснил:
— А пока она не сказала, я думал, что это не она, а она!
— Да? — спросил я.
— Да. Хотя, если честно, — и захихикал, — я-таки почувствовал что-то знакомое: я ж, вы знаете, был уже, извините, с ней дважды; ну и чувствую что-то знакомое, но потом думаю — еще бы! Все ведь женщины одинаковые там! — и приподнял пиджак с паха. — Все на свете зависит вот от какого места! — и, рассмеявшись, почесал висок.
Займ принял жест на свой счет, возмутился и задрал голову.
— А потом она все рассказала! Призналась, что она не сама она, а она сама, — не унимался Стоун. — Я сперва расстроился: такой был праздник! Звезда и… поборница! Потому, может, я и вытянул!
— Мэлвин! — не понял я. — Почему вы мне это рассказываете?
— Это она попросила, потому что вы знакомы с самоєй, да?
— Она?…А что значит — «такой был праздник»?
— Это невозможно описать, потому что это — в голове! Вы любите поэзию? — и, не дожидаясь ответа, Стоун заключил. — Это было как поэзия! — и улыбнулся: сравнение ему понравилось.
— Да? — не понял я. — Я не понял. Почему — как поэзия?
— Ну, лучше, чем проза! — и снова остался доволен.
— А как сейчас? После того, как вы узнали, что она не она?
— А сейчас тоже хорошо, потому что я подумал: вот я бывал с ней раньше — и было как проза. Но я мечтал, что когда-нибудь будет не она, а настоящее, — как поэзия. И вот сегодня я-то думал, что это настоящее, понимаете? А потом понимаю вдруг, что это — то же самое! Вы меня понимаете? И мне сейчас даже лучше: я сейчас понимаю, что все — то же самое! Я, наверно, говорю глупо, да?
Я не нашел что ответить и воскликнул:
— Что вы! — и, откинувшись в кресле, дал ему понять, что «корабль дураков» приближается к земле, и пора уставиться в окно. — Что значит «глупо»? «Глупо», «не глупо» — это ведь тоже то же самое!
Он заглянул мне в глаза и произнес:
— А я питаю к вам искреннее уважение!
— Я тоже, — ответил я и замолчал, но потом поправился. — Я тоже питаю к вам уважение!
— Да? — обрадовался Стоун. — А за что?
Я подумал и нашел искренний ответ:
— За то, что выжили!
90. Я все сверху вижу, — и прошлое, и будущее
Старушка с печенью в переднем ряду принялась уже припудривать для лондонцев синюю бородавку на лбу, а закрылки за окном задвигались на проворных штырях. Свет в небе слабел, отчего краски внизу, зеленые, синие и желтые участки земли, обретали промежуточные оттенки, намекая, что скоро сольются в единый глухой цвет. Когда самолет нырнул вниз еще несколько раз, — посреди зеленых полей проступили светлые сгустки поселений.
Потом пиджак Мэлвина Стоуна свалился ему в ноги: машину наклонило вниз, и она пошла медленно, как если бы собиралась остановиться в воздухе и зависнуть над землей. Под крылом не спеша оборачивался и уползал назад оранжевый холм, а когда он исчез, я разглядел внизу на сером шоссе одинокий белый автомобиль с включенными фарами. Шоссе было прочерчено через зеленые поля от белого городка со средневековым замком в середине до другого точно такого же городка с таким же замком.
Я отметил про себя, что вижу длинную дорогу между двумя поселениями людей и вижу еще машину на дороге, а в машине — представил я — сидит небритый и уставший человек. Эта нехитрая картина показалась мне вдруг удивительной по каким-то не ясным причинам.
Вскоре одна из них прояснилась: было удивительно, что отсюда, сверху, я вижу нечто такое, чего не увидел бы внизу, — вижу автомобиль на дороге и вижу сразу откуда он уехал и куда приедет, и в то же время не вижу в том никакого смысла. Ни в том, что он едет из этого городка, ни в том, что, пока он едет, день старится и вечереет, ни в том, что приедет в этот, ни в том, что я все это отсюда вижу, — и прошлое, и будущее. И ни в том даже, что никому там, на земле, этого не увидеть, как не видит этого небритый водитель в этом автомобиле, — не видит уже откуда уехал, как не видит уже своего прошлого, не видит еще и куда в конце приедет, как не видит он своего будущего. Просто едет и видит только то, что можно увидеть, когда едешь на длинном сером шоссе, застывшем среди ячменных полей и сосновых лесов, которые тоже видны мне отсюда, сверху, все сразу. Я сознавал удивительность этой простой правды, но не понимал — что же она значит.
91. Чистая суббота посреди недостиранных будней
К паспортному контролю стояла нестройная очередь из разноцветных пассажиров, выглядевших вместе как смятая постель. Пристроившись к ней, я отметил про себя, что это глупое сравнение пришло мне в голову по вине не столько пассажиров, сколько самой головы, утомленной бездельем, алкоголем и бессонницей. Подумал с завистью о слонах, умевших спать стоя. Потом — с мольбой — о горячей чашке итальянского эспрессо. Вышло лучше.
— Нет, я не верю своим глазам! — услышал я за собой звонкий женский голос и звонкий же цокот каблуков. Обернувшись, увидел чистую и юную субботу посреди недостиранных воскресных вечеров и недовысушенных понедельников. Подоспевшая толпа состояла из людей, которых я всегда уподоблял пустому воскресному вечеру или любому унылому будничному дню, и на ее фоне эта молодая женщина смотрелась именно как ясное субботнее утро. Деталей я разглядеть не успел, — как не успеваешь разобраться в температуре воды, которую плеснули в тебя, чтобы разбудить. Отметил только, что она, наверное, занимается танцем и живет в стране, где пьют эспрессо. — Нет, я действительно не верю глазам! — воскликнула она еще раз и в отчаянии стала гарцевать на месте.
— Слушайте! — сказал ей грубо один из понедельников. — Не верите не верьте, но не тыркайтесь на месте: пропустите кто верит! — и пожаловался мне. — Что за народ пошел!
Я в ответ рассмеялся, а Субботе сказал:
— Могу сократить для вас очередь на одного человека!
— Да? — обрадовалась она. — А вы не спешите?
— Я проездом. Мой самолет только через 5 часов. И если даже не успею, — не беда: во-первых, лечу без дела, а во-вторых, в Россию… Прилетишь годом раньше или позже — не важно: измениться ничего не может! Я сам родом оттуда!
— Вы оттуда? — еще раз обрадовалась она.
— Но живу в Штатах.
— А у меня с собой как раз книга из России!
Потом назвала мне свое имя, но я его моментально забыл. Себя же я представил ей под каким-то другим сочетанием звуков, потому что надоел себе, — и в новой стране, рядом с новой женщиной, хотел почувствовать себя кем-то иным.
— Почему вы рассмеялись, когда этот грубый еврей на меня тявкнул? — спросила она. — Ничего же остроумного!
— Конечно, нет! — забеспокоился я. — Просто вспомнил, знаете, случай из детства: стоит очередь попрощаться с покойником, который был соседом, и очередь вдруг застопорилась, потому что одна из соседок стала бить себя в грудь, причитая, что не верит глазам! И поскольку это длилось долго, те, кто стояли за ней, потребовали посторониться и пропустить всех, кто глазам верил.
— Нет, но я действительно никогда такой очереди на контроле не видела, — оправдалась Суббота.
— Я вам верю, — соврал я и продолжил волноваться. — Поверил, кстати, и соседке, которая тоже никогда не видела соседа мертвым, да еще в гробу! — и, подавляя новый приступ смеха, добавил. — А еврей, который тявкнул, он мерзок. Как все евреи: мало юмора и много мерзости! И никакого почтения к прекрасным дамам! За это презираю их больше, чем за другое! — заключил я в расчете, что вкупе с лестью антисемитизм составляет надежнейший международный пароль.