Меир Шалев - Эсав
А ты думал, что он тебе все рассказывает, — сказала она, показав мне эту фотографию и увидев ужас на моем лице. — Хорошее фото, правда? Интересно, кто это снимал. Повезло любителю. А теперь скажи сам, если он позволил сфотографировать себя, как здесь, почему его волнует, что я фотографирую его дома?
Сейчас она на лужайке моего дома. В моих рабочих брюках и свободной тенниске она ползает на четвереньках и выдирает сорняки. «Ты знаешь, что у тебя соленая трава?» — кричит она мне. Молодая и красивая женщина, уверенная в себе и в своей силе. Вечерний свет извлекает золото из руды ее волос. Под кожей движутся длинные, четко обрисованные мускулы. После смерти нашего отца она опять приехала ко мне в Америку и здесь преуспела. Две фотографии моего брата уже появились в нью-йоркском фотожурнале. Через несколько дней она должна вернуться в Тель-Авив, и я думаю, что не увижу ее еще несколько лет. Не то чтобы у нас была причина расстаться таким образом, но я уже научился угадывать очертания будущего. Мои дни похожи один на другой, мои истории похожи одна на другую. И мои женщины тоже, каюсь, похожи друг на друга. Кто знает, что для него хорошо, тот не нуждается в экспериментах.
Раз в месяц мне снится мать. Сон всегда одинаков, потому что тот, кто знает, что такое плохо, тоже не нуждается в экспериментах. В моем сне звонит телефон. Я подымаю трубку, и она окликает меня дважды по имени, полувопросительно, с оттенком удивления, будто хочет убедиться, что ее проклятие все еще действует. Ну вот, обещал, что не буду больше говорить о смерти матери, и не получается.
Выставка «Мой отец» была представлена в тель-авивском кафе. Я помогал Роми развешивать снимки. Мой отец готовит завтрак. Мой отец вынимает хлеб из печи. Мой отец под душем. Мой отец сидит у могилы своего сына.
Яков очень фотогеничен. Фотография не делает его красивым, но очищает его скорбь и придает ему некую раздумчивость. Ночью, сидя на веранде и натягивая ботинки, он стиснул обеими руками грудь, как будто хотел соединить половинки своего сердца. Вот темная стена его спины, его сжатый кулак у постели Леи. «Мой отец и его жена». Вот тень его рук на стене пекарни. Вот и я, рядом с ним на веранде, «Мой отец и его брат-близнец беседуют друг с другом». Во время возвращения Якова из пекарни Роми поймала момент, когда он оперся на ствол шелковицы. Вечером она подкараулила его с Михаэлем в кухне. Одна соленая капля упала на плечо ребенка, поползла вниз по голой грудке, увлекая за собой глаза зрителя и оставляя липкий, блестящий след, словно улитка проползла по плиткам веранды. Не такие уж сенсационные откровения, но очень уж мучительные.
Только «Мой отец кричит», где брат стоит в яме пекаря — ладони в глубине печи, голова внутри ее зева, — она не выставила. «Я заслужил у тебя одно одолжение, — сказал я ей. — Не вывешивай эту».
Ее ладонь на моей руке, ее плечо касается моего плеча, она ведет меня под руку и представляет своим друзьям, пришедшим на открытие:
— Это мой дядя. Правда, видно?
— У тебя симпатичный дядя, — сказала какая-то из подруг.
— Можешь договориться с ним, но не сегодня, — сказала Роми. — Сегодня вечером он занят.
После полуночи гости стали расходиться.
— Мы тоже можем идти, — сказала Роми.
— Отвезешь меня домой?
— Ко мне.
— Домой, — сказал я. — Я хочу спать.
— Поспишь у меня.
— Давай играть, что ты пьяная, а я глухой, Роми.
— Я просто посплю с тобой, дядя, ничего больше.
— Нет, — ответил я. — Я возьму такси.
Она отвезла меня в поселок. Старый пикап сильно скрипел, свет встречных фар сверкал в слезах на ее правой щеке.
— Шесть лет, с тех самых пор, как я вернулась из армии, я фотографирую его, ссорюсь с ним, режу его жизнь на прямоугольники, плачу, и учусь, и борюсь, и работаю, — и вот один вечер, и все кончилось, а ты только и можешь, что думать, будто я ищу, с кем бы трахнуться. Ты даже не понимаешь, о чем я говорю, не так ли?
— Я понимаю.
Потом, лежа в своей постели, я услышал шум горелки в пекарне, тонкий шелест дождя, удаляющуюся машину. Немного позже в воздухе распространился кисловатый запах. Я закрыл глаза, и Роми встала надо мной.
— Тесто уже поднимается, — сказала она.
Ее плечи белели в темноте, кровать застонала под тяжестью ее тела, пушок ее затылка коснулся моих губ. В четыре утра я проснулся, охваченный ужасом, и стал судорожно искать очки. Михаэль стоял возле кровати и смотрел на меня. Уже поняв, что я видел сон, и успокоившись, я заметил Роми, дрожащую у стены.
— Что тебе, Михаэль?
— Посмотреть, — сказал он. — Обнимитесь еще раз также.
Она схватила его за руку и повела к двери.
— Я отведу тебя к маме, — сказала она. — Ей холодно одной. Идем, поспи с ней. Идем.
Но Михаэль вырвал у нее руку и выпорхнул из комнаты.
— Ты думаешь, он расскажет? — спросил я.
Она присела на кровать.
— Мне хотелось, чтобы это было как в Америке, — сказала она наконец. Потом энергично сунула ноги в брюки, поднялась, заправила блузку и застегнула молнию. — Я пошла, — сказала она. — Всё в порядке. И не волнуйся — даже если он расскажет, никто ему не поверит. Все знают, что он выдумщик. Он уже рассказывал, что видел отца, который взбирался ночью на трубу, и что люди-ангелы учат его летать, и что Шимон поймал Ицика, когда тот воровал со склада, и душил его, пока Ицик не потерял сознание. У моего маленького брата очень странные фантазии.
Она поцеловала меня в подбородок и вышла.
Михаэль не рассказал ничего. Десять дней спустя умер наш отец. Еще через тридцать один день я сбрил траурную щетину и вернулся домой.
ГЛАВА 73
Я приближаюсь к концу. Так говорят мне клетки моего тела, панцири мертвых крабов на песке, воздух, темнеющий в приближении бури. Я кончаю, потому что я так или иначе ответил тебе на большинство твоих вопросов. Кстати, все эти истории куда проще, чем они выглядят. Тебе не нравится слишком большое (чересчур символическое, сказала ты) сходство между матерью и Роми. Боже правый, разве это я виноват, что они так похожи! Chez nous à Paris порой случается, что бабка передает свою внешность внучке. А связь, которую ты умудрилась найти между мной и князем Антоном? И эти твои «три ступени приближения к действительности»? Послать тебе снова Мунте и Филдинга?
В тот день, в четыре пополудни, Шимон примчался в Тель-Авив и велел мне вернуться с ним домой. Тия Дудуч схватила меня за руку и повела в комнату отца. Яков уже стоял там, закрывая рот рукой, с трясущимися плечами.
— Он с самого утра так, — сказал он. — Почему вы не отвечаете на телефон?
Отец тяжело дышал, тонкие, высохшие сухожилия его суставов напряглись, фиолетовые пятна больной печени и селезенки тускло проступали на теле.
Беспомощный, он лежал и смотрел на нас. Услышав слово «врач», он отрицательно покачал головой. Потом заговорил.
— Что, отец? — наклонился я к нему. — Что?
Швы его черепа выглядели, как подводные хребты.
— Эль ноно вино[109]… Эль ноно вино… — пробормотал он на языке своих предков, который давно забыл. — Вот идет дедушка. — Он снова и снова выплевывал эти мягкие слова, исторгал их из себя медленными толчками горла, пока они, с трудом протолкнувшись, не выстроились в ряд, набрали силу, прибавили в скорости и взлетели, как гуси над озером — грузно хлопая крыльями и роняя капли.
Больше он не говорил, и я стал на колени возле кровати и положил голову на его живот. Его рука трепетала в моих волосах. Воздух скрипел в легких. Я подумал об Ихиеле Абрамсоне, упустившем случай услышать последние слова, которые хоть и не принадлежали великому человеку, тем не менее были бесспорно последними словами и не имели других вариантов.
Потом Яков шумно разрыдался, снял очки и вышел из комнаты, и я остался там наедине с отцом. Но ведь именно для этого я и был вызван. Помочь, поухаживать, искупить.
Прошло несколько часов. На губах Авраама начали появляться и беззвучно лопаться пузыри. Их было мало, и они были невелики, потому что в нем уже оставалось немного времени, и каждый из них содержал всего одну-две минуты. Его руки посерели, дыхание становилось все слабее, и боли стали покидать его члены. Я знал их все до единой. Проклятого бандита из колена, дьяболо из спины и самого худшего из всех — долор де истомаго, турецкого башибузука из желудка. Призрачные и огромные, они выскакивали из скорлупы его тела, прыгали вокруг, мотая длинными белыми шеями, и в слепой ярости цеплялись за мои ноги.
Страшный, глубокий хрип сотряс грудь Авраама. Впервые в жизни он закрыл глаза, и я, точно в детстве, высунув от усердия язык, пытался приоткрыть его пергаментные веки своими пальцами. Неуловим миг смерти, даже пунто де масапан не может сравниться с ним в его тончайшей вневременности. Поэтому люди покрывают умершему лицо и запоминают это свое последнее действие, а не мучаются, как я, силясь уловить и запомнить его последнее мгновение. Ибо оно неуловимо, как отблеск воспоминания, незримее, чем тень ряби на воде, и короче, чем мысль о мгновении ока.