Захар Оскотский - Зимний скорый
Тусклые глаза Димки совсем прикрылись. Он отрицательно покачал головой:
— Теперь не даду-ут.
Немыслимо было видеть его таким — оледеневшим в безнадежности и бессилии. Теркой по нервам царапал его скрипучий голос:
— Этот, который с дипломом пришел цех принимать, инвентаризацию потребовал… Каждый год ее проводили — тык-пык, лишь бы отвязаться. У кого время есть на такую чепуху? А этот — давай по всем инструкциям. Вторую неделю комиссия каждую кисточку считает. Вот, значит, какой у них, у гадов, план был…
Григорьев переглянулся с Мариком. Осторожно спросил:
— Большая нехватка?
Димка вяло махнул рукой:
— Того, что за столько лет неоформленное сработалось, уже хватило бы. Но это еще пустяки. А вот по трудсоглашениям — на квартиры, на особняки торгашам — они такую прорву матерьялов ухлопали…
Он снова умолк, оледенел. И страх его остудил всё вокруг.
У Григорьева даже губы и язык онемели, будто замороженные наркозом стоматолога. Так что и выговорил с трудом:
— Неужели всё на одного тебя хотят повесить? Да это же…
— Тюрьма-а… — выхрипел Димка.
Неожиданно вскинулся Марик:
— Делать что-то надо! Куда-то написать, пойти! Опередить их! — он дрожал от возбуждения, сухонький, черный, стремительный.
Но Марик тоже сник, когда Димка поднял голову и захрипел:
— Там подписи мои, на требованиях. Мне совали, я подмахивал. На бегу же всё, на скаку. А теперь, выходит, я эти матерьялы со склада получал — и спускал незнамо куда. Шпон красного дерева, бук, финские краски… И, чтоб верней потопить, старое дело опять раздрочивают: как я работягам фиктивные наряды писал, а потом деньги с них собирал. С-сволочи!
И вдруг Димка скривился в усмешке:
— Зато какие все вежливые со мной стали, на комбинате. Улыбаются, первые здороваются. Прямо, как Тёмка про свой институт рассказывал, когда там по еврейским делам давили.
— Что же будет-то? — спросил Григорьев.
— Не знаю, — прохрипел Димка и опять прикрыл глаза. — Ничего я не знаю. Может, пронесет…
16— Понимаешь, Алечка, — сказал Григорьев, — эти тринадцать лет чертовых между нами… Ты ребенком была несмышленым, когда мы были молоды. Тебе не понять. Дело не в том, что мы верили лозунгам, над пропагандой мы тоже посмеивались. Но молодости нужна иллюзия цели. И так всё сошлось, что наше поколение оказалось последним, у которого была эта общая иллюзия. И единственным, от которого для достижения цели не требовалось ни крови, ни, как нам казалось, лжи. Только талант и труд… И когда потом мы поняли, что обманулись, что нужно просто жить, а вернее — существовать… Вашему поколению было легче, вы ни к чему и не готовились, кроме этого самого существования. А в нас всегда боль от нашего излома и тоска по цели, — то, что для вас непонятно и смешно.
Аля усмехнулась:
— Ты можешь говорить не за всё поколение, а за себя одного?
— Могу.
Он взял ее за плечи, притянул к себе. Глаза ее были спокойны, но в зрачках вздрагивали искорки насмешки и какой-то странной рассеянности, словно мыслями она была уже в другой жизни, без него.
— Может быть, все-таки выйдешь за меня замуж?
— Не-ет.
— Слишком стар для тебя?
Она покачала головой. Она вся чуть покачивалась в его руках, гибкая и тугая пружинка:
— При чем здесь возраст? Ты — прочный, на мою жизнь тебя хватило бы. Но ты какой-то уж слишком прочный. Как бетонная конструкция. Тебя не сдвинуть. Ты так и будешь всю жизнь скрипеть от нагрузки, мечтать об утраченной цели, о каких-то переменах — и оставаться на месте.
— Ну спасибо! — проворчал он. Это вышло уже обиженно, по-детски.
Димку арестовали в апреле 1979-го. Когда этого никто не ждал. И сам Димка признавался потом, что не ждал. Вот странное дело: несколькими месяцами раньше — ждали и боялись. Григорьев и Марик помогали Димке составлять какие-то заявления, объяснительные. А Димку всё не вызывали к следователю, трепали в «народном контроле» и в дирекции комбината. Он переходил от надежды к отчаянию, временами впадал в ярость. И так долго всё тянулось, что сумбур, напряжение, страх, если не стали чем-то привычным, то всё же слегка утратили нервную остроту.
А Григорьев, одно к одному, еще и замотался по командировкам. То ли перепись населения, прошедшая в том январе, напугала власти, то ли просто потому, что планы семьдесят девятого года — «четвертого определяющего» очередной пятилетки — по швам трещали, в министерствах поднялась истерика со снижением трудоемкости. Конечно, затрясли родное НПО. Слепили несколько комиссий (Григорьев в одну такую угодил старшим) — и погнали по заводам.
Что поделаешь, статистика — точная наука. Раз предсказывает, что скоро в Советском Союзе некому будет работать, значит, к тому идет. Да без статистики было ясно: инженеров в отделах и лабораториях — битком, каждый год приходят новые выпуски молодых специалистов, а в цехах — пожилые лица, и на проходной любого завода — списки рабочих профессий: «требуются», «требуются».
Натужливо-бодрые статейки: даешь, мол, автоматизацию, тогда один инженер заменит десятки рабочих! — вызывали теперь только раздражение, как шаманские заклинания над постелью тяжелобольного. Какая автоматизация? Откуда ее взять? В реальности — вот, ползай вдоль осточертевших «потоков», то бишь длинных столов, за которыми возятся женщины с паяльниками, пинцетами, кисточками, и придумывай, как здесь, ничего не меняя, сэкономить трудозатраты. Наскребешь две тысячи нормо-часов, считай, одного человека «условно высвободил». Да в другом месте тысячу — еще полчеловека. В министерстве уже и десятым долям условного человека радовались, всё прибыток.
Замотался, устал. А в Ленинграде — своя, брошенная работа дымилась. И, конечно, в этом кипении-мелькании тоже понемногу слабела тревога за Димку. Ощущалось так: в заводской суматохе десятками лет ничего не меняется, что уж там с Димкой изменится! Так и будет, наверное, тянуться без конца, как всё в нашем бардаке.
Да еще отвлекли мировые грозы. Вьетнамцы вошли в Кампучию и разогнали «красных кхмеров» Пол Пота, уничтожавших собственный народ. На телеэкранах всей планеты забелели в раскопанных смертных рвах миллионы круглых человеческих черепов, проломленных и простреленных. Такого потрясения мир не знал со времен Освенцима.
Но за «красных кхмеров» вступился Китай. Полчища его потекли сквозь границы Вьетнама. Началась вязкая, медлительная война, малопонятная и пугающая (боев на Даманском не забыли за десять лет, китайцев по-прежнему боялись).
В те дни, отправляясь комиссией в очередную командировку, Григорьев и его спутники по собственному разумению, — никто им не приказывал, — стали брать с собой кроме обычного набора документов военные билеты: неровен час, грянет мобилизация и застанет вдали от дома.
В любой заводской гостинице любого промышленного городка Сибири, Украины, Казахстана в девять вечера все постояльцы сбивались у телевизора смотреть программу «Время». Шумели, покуривали, пока вначале проходили никому не интересные сюжеты из внутренней жизни Союза — цеха, стройки, пашни. И мгновенно стихали, едва появлялась на экране карта северных провинций Вьетнама, чьи трудно произносимые и до того никогда не слыханные названия — Лангшон, Куангминь — в те дни были самыми известными и самыми тревожными словами.
Напряженно смотрели, как сквозь джунгли катят грузовики, облепленные вьетнамскими бойцами. Как эти маленькие, похожие на детей солдатики — в защитных панамах, с «калашниковыми» — перебегают в зарослях. Почему-то особенно умиляло то, что многие из них бежали с сигаретами в зубах, покуривая на ходу.
Ни до, ни после, ни к одному народу не было на памяти Григорьева такой всеобщей симпатии, как в те дни к вьетнамцам. Ощущалось само собой: если б не эти скуластенькие, раскосые пареньки в панамах со звездочками, вполне вероятно, вот так же перебегали бы сейчас, пригибаясь и прислушиваясь к близким разрывам, наши советские мальчишки.
Даже Димка, бывало, когда Григорьев звонил ему, первым делом спрашивал:
— Ну, как там вьетнамцы? Кроме газетного ничего не знаешь? Хули они так странно воюют — регулярную армию не пускают, ополченцами отбиваются? А почему никто авиацию не поднимает, пехотой одной дерутся? Или уговор у них такой?
Грянула в Иране удивительная «исламская революция», священники сбросили шаха. Сам лектор из райкома не скрывал недоумения и сильней обычного пожимал круглыми плечами:
— Всё равно, что у нас в России скинули бы царя-батюшку свои же попы!
Мир бушевал. Волны ярости и безумия вздымались у самых границ Союза. И после телевизионных кадров со стрельбой, пожарами, ревущими толпами как-то особенно странно и тревожно было смотреть на деревянные, покрытые вытертой клеенкой «потоки», за которыми по-птичьи гомонили работницы в синих и грязновато-белых халатах.