Йордан Радичков - Избранное
Дымящие вулканы на западе продолжают дымить и хмуро глядят на меня.
Я сажусь в тени позавтракать. Вижу вдалеке, на дамбе, стаю бродячих собак. Они идут по следу, оставленному хромым бродягой. Свернув с дамбы, собаки двинулись через камыши напрямик к овечьей падали. Немного погодя я видел, как они дерутся из-за остатков туши. Кусок застрял у меня в горле… Так вот зачем бродячая собака каталась по туше дохлой овцы. Она разнесла по всей дороге запах овечьей падали, добежала до стаи, и стая, обнюхав ее, двинулась по ее следу, чтобы попировать вволю…
Я оставил свой завтрак муравьям…
Спустя несколько месяцев, в декабре, я снова проходил по тем местам. Снежный покров уже укутал землю, снеговая пустыня примолкла и оцепенела. Двигалась только вода в каналах, да кое-где поглядывал на меня из-за тростников болотный глаз. Я шел поохотиться на уток, но не только уток, вообще ни одной живой души не было видно. Дамба отстойника была пуста, тщетно пытался я разглядеть там силуэты бродячих собак. Хромой бродяга оставил в конце лета своего потомка одному человеку из Верила. Потомок однажды ночью повесился на своей цепи: он пытался перескочить через дощатый забор возле конуры, привлеченный пробегавшей за забором собачьей сворой. Так, удушенный цепью, прибыл он в небесные селенья своих праотцов и, к крайнему своему изумлению, не обнаружил там своего хромого папашу. Потомок встретит его месяц-два спустя, тот явится с разорванным пулей брюхом и с пучком сухой травы в зубах. Этот пучок бродяга вырвал неподалеку, у камышей отстойника, где настиг его выстрел охотника. Там он вырвал пучок травы, чтобы успокоить боль. Боль утихла, и, хотя брюхо у него было разодрано, большеголовый хромой пес все же добрался до небесных собачьих селений. Я рассказываю об этом читателю, потому что видел эту собаку за неделю до того, как пошел снег. Она лежала возле камышей отстойника, сжимая в зубах пучок болотной травы.
Снег скрипел у меня под сапогами, солнце светило, но оно было холодным и мутным. Я пересек тонувший а сугробах проселок, из-за камыша недружелюбно поглядывали, на меня своими синими глазами болота. Там и тут на снегу виднелись птичьи следы. В отличие от осени, когда человек в меховой безрукавке рубил тополек, а тощая и злобная тетка выгоняла поганца петуха за ограду монастырька, земля и природа казались мне теперь девственными, светлыми и чистыми. Пробираясь по снегу, я вдруг увидал за камышами, на голой и гладкой площадке, змею.
Можно было подумать, она вылезла из своего зимнего логова погреться на солнышке. Я остановился от неожиданности, потому что нелепое это зрелище — греющаяся на снегу змея. Мне пришло в голову, что кто-то убил ее и швырнул на снег. Но кто мог убить ее, когда на снегу — никаких следов? И потом, отчего так живо сверкает ее чешуя, не слишком ли естественно изогнулась она на снежном покрывале?
Я снял с плеча ружье, зарядил мелкой дробью и, прикидывая в уме, мертвая она или живая, прицелился ей пониже головы и нажал на спуск.
Змея судорожно заметалась, обрызгала снег кровью и в предсмертных корчах до половины зарылась в снег. Ружье дымилось у меня в руках, внезапно согревшись от выстрела, я стоял окаменев, не веря собственным глазам, что змея живая. Змея на снегу, в такой холодный зимний день, среди этих убежищ бродячих собак и диких уток? Это казалось мне почти фантастикой, я оглянулся, болотный глаз за камышами неприязненно следил за мной. Я почувствовал, что сквозь камыши просачивается что-то мистическое, зарывшаяся до половины в снег змея затихла, желтые чешуйки на ее брюхе поблескивали под холодным солнцем. Капли крови на снегу были такие яркие, что казались мне горящими углями. Я торопливо пошел дальше, не оборачиваясь назад, но и не оборачиваясь видел перед собой метавшуюся в судорогах змею и брызги крови на снегу. Я шел по сугробам, даже и не пытаясь отыскать засыпанный снегом проселок.
Я знал теперь, что земля возле отстойника впитала в себя множество промышленных сбросов, что она набухла от свирепых химических процессов и что именно эта свирепая химия вынудила спавшую зимним сном змею выползти на снег. «Где же сейчас лягушки?» — спрашивал я себя и ничуть бы не удивился, если бы обнаружил вдруг на снегу летние стайки крохотных лягушек, которые учились жить на суше и дышали обильной росой на траве.
Неожиданно для себя самого я подошел к знакомому кладбищу, заросшему бурьяном, ежевикой и шиповником. Под снегом погоста не было видно, вместо него высился огромный белый башлык. Я поискал глазами белые надгробья и старые могильные кресты, покрытые лишайником, но они были скрыты снегом. Зато там были ягоды шиповника, удивительно красивые на белом снегу и удивительно бесполезные на самом краю погоста, где не пройдет ни бог, ни черт и ничьи глаза не унесут с собой их красу. Ужас обуял меня, когда я увидел перед кустами шиповника белые надгробья и старые кресты, покрытые лишайником, словно изъеденные экземой. Мне показалось, они покачиваются, движутся в снегу, сходятся, стараются встать поближе друг к другу…
Меня пронзила страшная мысль, что мертвецы уносят с погоста свои памятники, потому что и сюда стали просачиваться промышленные сбросы. Да, они расставляют каменные свои знаки перед красными кустами шиповника как угрозу, протест или предостережение.
Но кому?
Я не решился больше взглянуть на кладбище. Я пытался убедить себя, что все это — минутная галлюцинация, но было страшно еще раз взглянуть в ту сторону. Я боялся, что если взгляну, то снова увижу, как движутся каменные надгробья, как сходятся они к красным ягодам шиповника, окутываемые их пурпуром…
Быстро шагая вперед, я мельком увидел в приотворенную дверь монастырька зябнущих босоногих святых и вышел к срубленному тополю. Тополь лежал в снегу, разрубленный пополам.
Человек с топором сумел осилить деревце, повалить его и даже разрубить пополам. Иными словами, он стер с лица земли одну светлую улыбку, нежную, трепетную и полную предчувствий. Но если человек стер топором улыбку, то он вместе с тем (или, точнее, вместо нее) поместил скрючившуюся в судорогах змею, и стоит до нее дотронуться, как на снег брызжет кровь. Змея не спешит умереть, продолжает метаться, она и сейчас еще мечется в моей памяти — я вижу, как она ползет, извиваясь, сквозь падающий за окном снег… Мертвая река мертво лежит в своих мертвых берегах, лягушки скачут в ужасе, убегая от медленных мертвых волн, мучимая жаждой скотина подходит к берегу, но не смеет опустить морду в мертвую реку — недоуменно оборачивается ко мне, смотрит на меня и мычит.
Все это заставляет меня вспомнить о новом Моисеевом заказнике, но, к сожалению, из этого заказника не доносится шум крыльев, смех пастушки, не зовет, не манит меня к себе опрокинувшийся кувшин — вода вылилась, он пуст.
Я не удивлюсь, если увижу, что из этого нового заказника выходит какой-то безумец, идет странноватой походкой по улице или между мчащимися по шоссе машинами, не обращая ни на кого внимания, и держит под мышкой большой коричневый гриб-дождевик. И когда он сжимает этот гриб, тот гудит, как волынка, и окутывает все вокруг коричневой пылью…
И я не удивлюсь также, если повстречаю в этих местах снующих вверх-вниз любимых Йоновых болотных вампиров и леших.
Перевод М. Михелевич.Еж
К читателюУ меня было благороднейшее намерение подарить читателю веселую повестушку, написанную в один присест, которая и читалась бы тоже в один присест, иными словами, я хотел, чтобы при чтении этой истории читателя покалывало бы точно ежовыми иголками и наэлектризовывало бы так, чтобы, когда он будет листать страницу за страницей, книга вздрагивала у него в руках, как живая, и по пальцам пробегал ток. Но ввиду того, что господь бог не был к нам настолько щедр, чтобы от одного нашего слова рождалось электричество, а у читателя занимался дух, то мы удовлетворились скромной историей, цель которой — поделиться моим одиночеством, без всякой надежды, что мое творение когда-либо войдет в сокровищницу болгарской словесности. К тому же, дорогой читатель, признаюсь, что, когда я проходил мимо сокровищницы болгарской словесности и увидел, сколько там толпится народу и как нетерпеливо ожидает каждый своей очереди, держа под мышкой свои труды, дабы возложить их на алтарь отечества, я подумал, что моя ежовая история никак не под стать этому столпотворению, а уж сокровищнице тем более, и потому лучше всего отдать ее в руки снисходительного читателя. Для большей наглядности я разделил свое сочинение на главки, а главного героя обозначил инициалами Э. С., потому что, кажется мне, иные страницы и иные черты героя навеяны духом писателя Эмилияна Станева. Однако хочу с самого начала предупредить, что повесть моя ни в коей мере не об Эмилияне Станеве и что мой главный герой не имеет с ним ничего общего. Правда, перечитав отдельные главки, я подумал, что кое-где слышится его голос, который то грозно рокочет «Ревет и стонет Днепр широкий», то благодушно мурлычет «Как прекрасен этот мир». Весною 1972 года, когда в его саду зацвели полевая гвоздика и вишня, он признался мне, что каждый вечер стоит на посту и не отпускает от себя ни на шаг свою собаку Джанку, чтобы дать возможность одному ежу пройти через сад на свидание к лягушкам, которые зовут его из болота по ту сторону шоссе. Мне это показалось странным, потому что я вспомнил, как несколько лет назад один литературный критик уверял нас в своем исследовании, что, если детвора вздумает топить в море ежа, Эмилиян Станев ни за что не вытащит его из воды, а, побуждаемый своим жестоким детским любопытством, сам примет участие в игре и в расправе над бедным зверьком. Поскольку моя повесть написана вовсе не ради того, чтобы защитить Эмилияна Станева, я — в целях анонимности — прибегаю лишь к инициалам. Не берусь категорически утверждать, что разговор с французскими кикиморами протекал в точности так, как я передаю, или что взаимоотношения между писателем и стыдливой тараканихой на кухне были до такой степени человеческими, как об этом пойдет речь ниже. Могу лишь предположить, что дело обстояло именно так. Я написал это сочинение в надежде, что хоть оно и не очень ладно скроено, тем не менее оно подскажет читательскому уху, что в основе своей человек состоит из сочувствия и любопытства к окружающему миру. Много ночей подряд еж стучался в окошко моей души и уходил, проницательно поглядывая на меня черными своими глазками, а я сквозь сумеречный свет различал Э. С. — вооруженный своим винчестером, он висел в воздушном пространстве, преодолев земное притяжение, и зорко следил за мной, желая понять, поверю ли я ему или сочту увиденное галлюцинацией. Чтобы избавиться от этих постукиваний в окошко и этих еженощных видений, я стал приводить эту неразбериху в какой-то порядок и решил изложить ее в письменном виде, не обманывая себя, впрочем, никакими иллюзиями насчет того, что еж перестанет меня беспокоить; я знаю, он будет по-прежнему, хоть и чуть реже, стучаться в окошко моей души и, прижавшись носом к стеклу, пытаться в нее заглянуть. Но зато я втайне питаю надежду, что как-нибудь вечерком он постучится в окошко и к моему читателю. А впрочем, давайте-ка перейдем к ежу.