Владимир Корнилов - Демобилизация
— Ну, пусть земля ей будет пухом, — сказала, смахивая действительную слезу.
— Дымом, — не удержался Бороздыка.
— Да хватит вам, Игорь, — рассердился доцент, опуская стакан. — Это же нехорошо.
— Пусть упражняется без нас, — вдруг, удивляясь своей смелости, громко сказала Инга, тоже опустила нетронутый стакан и, взяв доцента и Полину под руки, потащила их из пивной.
— Да что ты? Водки сколько оставили… — услышал Бороздыка Полинин голос, — тут же дверь пивной захлопнулась и Игорь Александрович остался при тарелке бутербродов и четырех непригубленных стаканах. «Напьюсь», — решил он, ощущая в себе невиданный подъем не только духовных сил.
После первых ста пятидесяти грамм он был еще только мрачным созерцателем всеобщего пьянства. Он еще не судил, а только запоминал, чтобы завтра на свежую голову перенести все это на чистую плотную, без линеек, унесенную им из журнала мелованную бумагу. Но даже разбавленная в этом сомнительном заведении водка была слишком крепка для несчастного Игоря Александровича. Уже на третьей порции его порядком развезло. Но он перенес свои стаканы на соседний столик, где собрался народ почище и помоложе.
Дальше все шло, как во сне. Бороздыка кому-то предлагал бутерброд и нетронутые сто пятьдесят и тут же объяснял с полной чистосердечностью, что он писатель и только сегодня утром закончил свой главный труд, труд всей своей жизни (причем, в этот момент он искренне в это верил). Но когда кто-то усомнился, что он литератор, очевидно, полагая, что писатели не ходят в замахренных пальто с оторванными карманами, Игорь Александрович, не помня себя, начал задираться, кричать, искать сочувствия на других столиках, пока ему не брызнули в лицо пивом, не сбили очки и, обруганный (благо, не избитый!), мигая мокрыми, не остекленными глазами, он понуро поплелся назад, к крематорию, где на последние трешки и рублевки взял «Победу» и кое-как добрался домой.
Дома ему стало плохо, начало рвать. Он еле дотащился к телефону и вызвал Зарему Хабибулину, которая тут же примчалась и, поохав, напоила жениха крепким чаем с лимоном. Жених, успокоившись и расчувствовавшись, облобызал ей руки и уснул сном перекапризничавшего ребенка. Но наутро у него болела голова, и он так ничего и не сочинил.
28
Первая партия шахматного матча, так взволновавшая Варвару Терентьевну, была во вторник отложена почти в равной ничейной позиции. Но в среду, на доигрывании, после первого, очень удачного хода, Смыслов тут же ошибся и через пятнадцать ходов протянул Ботвиннику руку. Так что, вряд ли старая женщина пережила бы этот драматический поединок.
В четверг, когда ее гроб на подъемнике спускали в печь (Бороздыка врал — ее сожгли вместе с гробом), противники сделали уже двенадцать ходов и Смыслов стоял на проигрыш. Курчев, сидя в своем венгерском костюме на самом верхнем, семирублевом, ярусе, болел, в отличие от Варвары Терентьевны, за Ботвинника. Не то чтобы чемпион мира ему нравился больше претендента (с верхнего яруса он даже в очках плохо различал шахматных гениев), но в его нынешнем состоянии раздерганности и безнадеги не хотелось никаких перемен: раз уж есть чемпион, пусть остается. Да и шахматы сейчас были для него чем-то вроде водки, больше для забвения, чем для радости, и имели то преимущество перед выпивкой, что не толкали немедленно в телефонную будку звонить отвергшей его женщине.
Он глядел на доску и даже многое понимал, но в голове после вчерашнего и позавчерашнего перепоя вертелась тонкая, изготовленная из рентгеновской пленки пластинка, в которой он разобрал всего лишь одно слово «зеленые поля» или «зеленое поле».
Позавчера, после возвращения из магазина, он готов был разорвать эту чёртову самодельную запись, которая почему-то так нравилась Гришке. Тот спьяну все время крутил ее на старом патефоне. Но потом водка развезла Курчева, он смирился и даже начал находить какое-то утешение в этой грустной ноющей жалобе английского певца.
Аспирантка принесла пластинку в понедельник и из деликатности ни разу не проиграла. Вчера, в среду, он даже подумывал отправить этот круглый диск заказной бандеролью, но не решился. Уж очень походило бы на «SOS». Даже в безнадежной пьяни он чувствовал, что стоит выдержать. В конце концов ничего особенного не случилось: он любил женщину, а она только спала с ним. Конечно, случай не частый. Но на земле наберется не один миллион подобных казусов. Самое главное, не показать виду, что письмо и исчезновение женщины тебя огорошили.
«Все разлетится…» Вот и разлетелось. Но надо держать фасон, будто «всего» не было.
У него остались от Инги два тома Теккерея и эта грустная пластинка. Если хочет, пусть присылает за ними доцента. Но она не пришлет. Она не желает, чтобы доцент пронюхал про ее три ночи. Иначе позвала б на похороны. Ведь сказал Бороздыка, что гроб нести некому.
Но не нужен ей носильщик гроба и обойдется без Теккерея — купит в любом букинистическом. И пластинку тоже достанет. Раз какие-то типы нарезают музыку на рентгеновской пленке, то нарежут еще… И все-таки больше всего на свете ему хотелось набрать ее номер и просто, чтобы она сказала:
— Алло, — или: — да.
Он никогда в жизни не говорил с ней по телефону. Он бы прикрыл ладонью микрофон и только бы запомнил несколько ничего не значащих слов, сказанных разным тембром. Сначала она бы выдохнула «да», потом «слушаю», уже точно зная, что это он, Курчев. Потом… — тут Борис задумался, потому что никак не мог выбрать между двумя вариантами: либо она назовет его по имени, либо постесняется назвать и скажет резко: «Ну, как хотите». Впрочем, был еще один вариант: «Нажмите кнопку». У многих автоматов красные или черные кнопки, нажимая которые уже нельзя получить назад монетку.
Даже сейчас, на этой второй партии, которая уже явно была проиграна Смысловым, потому что Ботвинник с необычной для него смелостью, не заботясь о прикрытии своего короля, двинул три пешки правого фланга, даже на этой, одной из самых нескучных партий Курчев, глядя на демонстрационную доску, мечтал под воображаемый аккомпанемент «гринфилдс», как он спустится в фойе и позвонит аспирантке. Только боязнь, что у нее сидит доцент, как-то сдерживала.
Сеничкин действительно был у Инги. Выйдя с двумя женщинами из пивной, он свернул за угол и, еще не доходя до крематория, поймал машину с зажженным фонариком:
— На Спасскую, — сказал шоферу. — Только притормозите за Крымским мостом.
Выскочив за мостом, он тут же вернулся с большим желтым, смахивающим на чемодан, портфелем, который брал в короткие командировки. Сейчас портфель был довольно внушителен, потому что там лежали три рубашки, белье, пижама, домашние туфли, импортная электрическая бритва, конспекты лекций, словом, все, что он брал в Ленинград или в Горький.
— Извините, мне просто не хотелось туда с этим… — садясь к шоферу, обернулся к женщинам.
Шофер благополучно доставил их в Докучаев. Соседка ушла к себе, а Инга и доцент сели за стол в большой комнате и обоим было неловко.
«Вот оно — всё», — думал Алексей Васильевич.
Это было как с диссертацией: три года писал и вот однажды пришла бумага, что утвердили. И зачем было три года писать, если вот так, в один день, утвердили? И насколько веселее было писать, чем потом вертеть в руках коричневой диплом. Присвоили и присвоили. И уже все. А что дальше?
Он глядел через стол на аспирантку и понимал, что у них все уже позади. Он ее достиг. Мечта исполнилась. Он откроет портфель и достанет пижаму, а она вытащит из большого старого шкафа свежее постельное белье… Все это, конечно, замечательно и великолепно, но это уже достижимо. И теперь, когда он вдруг станет доступным ей, он может ей показаться мельче. Где же великая мечта? Те короткие романы на квартире Крапивникова и в других местах не приносили разочарования. Они были именно то, чего он хотел. Не больше и не меньше. Это было, как игра в теннис: на два часа сдавали корт и нужно было здорово поиграть, не теряя драгоценных минут. То же и романы. Нужно было вовремя убраться и возвратить Жорке ключ. И то и другое было чисто спортивным мероприятием.
Женщина же, сидевшая напротив за большим, покрытым старой чистой скатертью столом, никак не годилась для короткого физкультурного романа. Она также не совмещалась с этим желтым достойным, привезенным отцом из Америки кожаным портфелем. Гораздо проще было дома сказать, мол, еду на несколько дней в Питер. Марьяшки нет, а отец с матерью, если и не поверят, то проверять поостерегутся.
Но вот так щелкнуть портфельным замком, вытащить пижаму, — это как дать обет у аналоя на вечную связь в горе и радости, в болезни и смерти. И вдруг почувствовав некий, подогреваемый в нем последнюю неделю Бороздыкой религиозный подъем, Сеничкин вообразил, что синяя птица мечты почти садится на его плечо и, опустив голову, будто каялся и признавался в смертном грехе, хотя на самом деле речь шла о великодушии и величии, начал: