Владимир Корнилов - Демобилизация
— А знаете, Инга, я ведь не Сеничкин. Да, да… Так вышло, но я не хочу им быть…
Доцента прорвало, словно он пил в «Голубом Дунае», хотя его порцию выхлестал Бороздыка. Но, опьяненный собственным благородством, Алексей Васильевич опускал голову и каялся в высоте своей души.
Аспирантка встала, хотела обойти стол и прижаться к доценту, но тут раздался телефонный звонок — один, второй. Когда она, мрачная, подошла к аппарату, в трубке уже выл протяжный гудок. (Это Курчев, не справившись с собой, сбежал в вестибюль, накрутил телефонный диск, положив ждать три гудка, но на втором, услышав крик шахматных мальчишек: — Всё! Сдается! — резко рванул рычагом. Злясь на это неуравновешенное стадо очкастых и тщедушных подростков, Борис поднялся в свой ярус и увидел, что таблички «Черные сдались» не вывешено, партия продолжается, но Смыслов стоит совсем тухло. У него нет ладьи — правда, взамен конь и две пешки — и после размена ферзей эндшпиль для него безнадежен. Смысловский конь, стреноженный белым слоном, застрял на краю доски. Две белые ладьи, выстраиваясь по вертикали, вот-вот залезут в «обжорку», то есть на седьмую горизонталь, где займутся пешкоедством, да и вообще шансов на спасение у Смыслова не больше, чем у самого лейтенанта. Пора Смыслову протягивать руку Ботвиннику, а лейтенанту нечего бегать в фойе и набирать проклятый номер.)
— Да, я знаю, я виноват, — пел меж тем Сеничкин, и гордость и мечта светились в его голубых с девическими ресницами глазах. — Но что я мог поделать?! Теперь уже ясно, что эксперимент не вышел. Нужно возвращаться на круги своя. Мы не оценили… (нет, не идеи! роль идеи нам всегда была ясна!). Мы не оценили соборности русского чувства, которая выше идеи. Мы дали чуждому хамству замутить лучшее в нашем народе. Мы стали именно космополитами, потому что открыли двери чужому, а свое решили припрятать, будто нам надо его стыдиться…
Инга сидела рядом с доцентом на широком диване, припав к его плечу. Он был ей еще ближе оттого, что детство у него не задалось, и оттого, что теперь он собирался порвать с этой долгой ложью, и еще оттого, что в нем порядочность и храбрость наконец перебарывают долголетнее рабство. Сентенции же о чужом и своем, чуждом и исконном, казались ей несколько ходульными. Но она понимала, что вызваны они искренним чувством раскаяния.
Важно, что он тут, весь тут, и его идея возвращения настоящей фамилии была новой и, видимо, как-то связанной с ней, Ингой, и со смертью ее тетки и явно враждебна его жене, выскочке-прокурорше. И пусть Алеша где-то преувеличивал, несправедливо раздражался, но в целом им руководило чувство правды. Ну, а если он в чем-то повторял Бороздыку, так ведь Ига столько всего наговорил, что не совпасть с ним попросту невозможно.
Последним ходом Ботвинник сдвоил ладьи по третьей вертикали, и Смыслов мог напасть на них своим развязанным конем, но вместо этого подал чемпиону руку. Счет стал 2:0 и о шахматной короне вряд ли приходилось думать, хотя оставалось еще 22 партии.
Курчев сбежал в раздевалку, взял у гардеробщицы свое легкое, как плащ, импортное пальтишко и вышел на мартовский холод. Кепи у него не было. Он спустился в метро и отдал кассирше четыре пятиалтынных. Больше мелочи не было, а на сданный гривенник не позвонишь. Теперь, если хватит сил не разменять на Комсомольской червонец, на сегодняшний вечер он спасен.
«Все-таки шахматы — не отвлечение, — думал, держась за никелированный поручень новенького сверкающего вагона. — Завтра засяду в Ленинке — и все! Это не выйдет, будто ее ищу: сама сказала, что теперь приземлится в Иностранке. А увижу — все равно не подойду. И вообще ей сейчас не до книжек», — вздохнул, чувствуя, что никого так не ненавидит на земле, как Лешку.
29
— Ну, зачем ты так?.. Значит, не любишь?.. Боишься?.. — тихим, который показался доценту оглушающим, шепотом сказала Инга.
Они уже третью ночь были близки. Но первые две, после Ингиного нездоровья, не сговариваясь, считали безопасными, а вот теперь доцент остерегся и тут же, услышав недовольный шепот Инги, понял, что он, Алексей Сеничкин или Сретенский, как мысленно он уже себя величал, пропал.
«Конечно, попался, погорел, заарканили», — думал он.
— Глупый, — все тем же глухим шепотом выдохнула Инга.
— Да… Но, понимаешь, — промямлил, чувствуя, что барахтается и идет ко дну. «Нехорошо, некрасиво, неблагородно… Она должна понять, что я жажду благородства. Я рвусь к благородству, а она одним словом кидает меня на дно. Сейчас, когда все так зыбко, когда, может быть, решусь и поверну все по-другому… Сейчас, когда мне больше всего нужна свобода, свобода времени и свобода маневра — ребенок для меня страшней чумы и смерти!» — Не сейчас, — выдавил он вслух.
— Да, конечно, — ответила она и голос у нее был невеселый. — Да. Я все понимаю. Просто размечталась. Он был бы маленький, а весь как ты… — Инга снова прижалась всем своим длинным худым телом к Сеничкину, но он чувствовал в ней скованность и сжатость, словно она раздета была только сверху, а внутри, под кожей, все на ней было застегнуто.
«Нехорошо, — снова подумал. — Трусливо. Женщина имеет право на ребенка. У них нет таких высоких задач. Им и нельзя не рожать. Что тогда будет с Россией, если русские перестанут рожать?! Ведь окраины беременеют, не переставая. Но мне сейчас прямо зарез…»
— Не сердись, — сказал громко. — Я тоже хочу сына. Твоего сына. Но сейчас, понимаешь…
— Да, — еще сильней сжалась она. — Да… У меня — аспирантура, у тебя — новая работа. И потом это все так внезапно… Тебе неловко у нас. Ты не знаешь моих стариков и тревожишься, как примут… Да, да… Это все мои глупые фантазии…
«Дурак, — сказал себе Алексей Васильевич, обнимая ее и целуя. — Дурак и негодяй. Ведь у нее мог быть ребенок от Борьки. Ведь еще чуть-чуть — и как можно было испортить породу… Интересно, заикалась ли она ему о ребенке? Да нет, вряд ли… Ведь она не любила его. Просто я с помощью болтуна Иги толкнул ее к нему на матрас. Небось, на матрасе спит или на раскладушке. Казарма, мать родная!..»
— Не огорчайся. Все у нас с тобой будет, — сказал вслух.
Но утром, когда они пили кофе, ему уже напрочь не хотелось ребенка.
«Да и ей не нужен», — думал, глядя в ее усталое, осунувшееся за последние дни лицо.
— Я перекушу в институте, а ты сбегай на Ногина или в буфете возьми чего-нибудь…
— Ничего, не волнуйся…
— Я заскочу после шести? Не рано?
— Когда сможешь, Алеша.
— Тогда после шести… — поцеловал он Ингу и спустился в переулок.
Спешить было некуда. Лекции у него начинались около полудня, и этим утром он решил найти Курчева. Пусть собачий сын больше не звонит. Нет, ревности в Алексее Васильевиче не было. Но все-таки Борька его раздражал. Раздражал, как маляр в троллейбусе, о которого можно измазать пальто. В четверг, после крематория, звонил точно он. Нужно поговорить с дураком и унизить, чтобы больше не приставал.
Сеничкин вышел к вокзалам и в первой же справочной сделал запрос на Курчева Бориса Кузьмича. Ждать пришлось минут сорок, хотя киоскерша обещала управиться в четверть часа. Чтобы не напороться случайно на Ингу, которая, он знал, ездит в Иностранку на метро, он прошел дальше к Красносельской, все время подогревая в себе раздражение на Бориса.
«Сиротка», — скрипел зубами, понимая, что, собственно, «сиротка» здесь ни при чем. Просто у него самого с Ингой выходит не совсем так, как мечталось, и надо на ком-то выместить растерянность и недовольство.
Он дважды опасливо возвращался к справочному киоску и действительно чуть не столкнулся с Ингой. Он едва ее узнал: в сером ратиновом пальто с шалевым воротником она быстро и понуро шла к станции метро и, будь у нее настроение чуть лучше, непременно увидела бы шмыгнувшего за будку чистильщика доцента. Но она не поднимала головы.
«Да, весна… — вздохнул Алексей Васильевич, когда Инга скрылась в дверях нового вестибюля «Комсомольской». — И напарюсь же сегодня», — с неодобрением оглядел свое полуспортивное с меховым воротником пальто, которым так гордился все три зимних месяца, и с неудовольствием подумал, что придется заезжать домой менять гардероб.
— Вот, пожалуйста: Переяславка 41, квартира 4, - сказала киоскерша.
Но лейтенанта дома не оказалось.
— В Ленинской библиотеке, — шамкнул мужчина в грязных лиловых кальсонах и толстой теплой фуфайке. Он лежал поверх скомканной простыни на новенькой пружинистой, армейского цвета раскладушке и нисколько не стыдился открывшего двери доцента. На полу у изголовья стояла большая плоская пожелтевшая тарелка с окурками, а сам мужчина, выпятив кособокий от лежания живот, читал том Толстого огоньковского издания.
— Передать чего? Днем увижу, — сказал мужчина, не откладывая книги.
— Не трудитесь, — хлопнул дверью доцент.