Григорий Канович - Свечи на ветру
Сарра провела меня внутрь, усадила на табурет и сказала про Авербуха:
— Поджарый такой… В пенсне… А у меня радость…
— Да?
— Главный согласился госпитализировать Вильгельма.
— А разве он болен?
— Нет… Но тут безопасней… Отсюда еще пока никого не взяли… Правда, Вилли лежит рядом с тифозными… Но лучше тиф, чем грузовик… Вы, господин Даниил, ждите, а я бегу…
И беженка скрылась.
Лучше тиф, чем грузовик. От тифа еще можно излечиться, а от грузовика никакого лекарства нет. А почему главный не может госпитализировать сирот Абеля Авербуха? Наверно, негде… В «Глории» до войны было всего-навсего двести мест…
Пенсне, видно, задерживается. Мимо меня шмыгали какие-то типы, совсем не похожие на тифозных. У всех у них было загадочное выражение лица, как будто там, за дверью, куда они входили, готовилось что-то ужасное. Среди них я узнал нашего мэела Эзера Курляндчика, совершавшего над младенцами обряд обрезания. Эзер Курляндчик на меня даже не взглянул, да я, по правде сказать, не представлял для него интереса. Слава богу, вот уже восемнадцать лет, как я обрезан, второй раз на мне не заработаешь.
Что наш местечковый мэел делал в больнице? На ком собирался заработать? На будущем кайзере будущей Германии?
Эзер Курляндчик сам намеревается лечь, смекнул я. Такого пройдоху, как наш местечковый мэел, еще свет не видывал, всюду пролезет, всего добьется, хоть промышляет не сахаром, как Эйдельман, а бритвой. Говорили, будто она вовсе не священная, будто Эзер Курляндчик приобрел ее у моего первого учителя парикмахера господина Арона Дамского, кто там разберет. Судя по Вильгельму, в больнице околачивалось больше здоровых, чем больных. Как ни чудодействен саван, разве он надежное убежище? Как ни обманчива снежная баба, разве каждого облепишь и поставишь посреди огорода? Куда лучше спрятаться в болезнь, прикинуться чахоточником, харкающим кровью, или припадочным, лежи, пока тебя не трогают, трясись, когда нагрянет проверка. Но попасть в больницу дано не каждому, тут, как говорит беженка Сарра, госпитализируют не всех. Чтобы спрятаться в болезнь, тоже нужны деньги. И не только деньги, а еще и имя.
У сахарозаводчика Эйдельмана, например, есть и то, и другое, но все же он решил поступить в хедер к Юдлу-Юргису. И не потому, что не мог себе подобрать какую-нибудь приличную хворобу, и не потому, что на всю жизнь зарекся чистить дымоходы.
— Надо смотреть вперед, — сказал Эйдельман.
Если хватают здоровых, то рано или поздно примутся за больных, рассудил он, нечего зря распускать деньги, давиться порошками и недосыпать на вонючей койке. Евреев, утверждал Эйдельман, может спасти только польза… Трубочисты полезны, значит, не в больницу, а в трубочисты, без тени колебания. Пройдет спрос на трубочистов — обучимся какому-нибудь другому ремеслу.
А если будут нужны палачи?
Пойдем в палачи, ответил я за Эйдельмана.
Польза, польза, думал я!.. Настанет лето, да что там лето, весна, и над крышами даже дымка не увидишь, и кончится благословенная жизнь трубочистов.
Что же получается? Только два ремесла на свете и вечны? Глупости!.. Глупости!.. Даже палачу кто-то должен наточить топор, когда он затупится, даже могильщику кто-то должен сделать лопату, когда она заржавеет…
— Вы господин Абель Авербух?
Я поднялся с табурета и пристроился к высокому поджарому человеку в запотевшем пенсне, шагавшему по коридору бывшего кинотеатра «Глория».
— Господином никогда не был, но тем не менее вы не ошиблись: я Абель Авербух.
Человек протер пенсне и, держа его двумя пальцами, как щепотку соли, водрузил на мясистый, величиной со спелый огурец, нос.
— С кем имею честь?
— Даниил, — сказал я.
— Что вам угодно?
Абель Авербух был сух и немногословен.
— У меня для вас письмо.
— Разве я еще кого-нибудь интересую?
— Интересуете, — заверил я его и достал письмо из кармана.
Абель Авербух теми же двумя пальцами взял у меня письмо, поднес к пенсне, прожег его хрусталиками стекол насквозь и спросил:
— Кого же именно?
— Доктора Бубнялиса, — понизив голос, сообщил я, хотя в коридоре, кроме нас, не было ни души. Шепот всегда придает таинственность. Только начни шептаться, и все, даже пустяк обретает важность и потайное значение.
— Доктора Бубнялиса? — Абель Авербух надсадно засопел мясистым, пупырчатым, как огурец, носом, и в его сопении было не меньше таинственности, чем в моей вести. — Не тот ли это Бубнялис, что практиковал у Рубинсона?
— Доктор Бубнялис ждет от вас ответа.
Абель Авербух навел на меня свои хрусталики, и я почувствовал, как у меня задымились надбровья. Что он меня так разглядывает, поежился я. Я не враг. И не лазутчик.
— Гитлер ответил на все письма, — заявил директор подземного приюта и зашагал прочь.
Пусть Гитлер ответил на все письма, но Абель Авербух от меня не скроется. Я буду ходить за ним, как ищейка. Он — за угол, и я — за угол. Он — в подворотню, и я — в подворотню. Пока не заставлю прочесть и ответить хоть письменно, хоть устно — на выбор.
Его, наверно, сбил с панталыку мой шепот. Ну чего, спрашивается, было шептаться в пустом коридоре?
Пока я мысленно честил себя за опрометчивость, Абель Авербух исчез. Улизнул прямо из-под носа.
Я обошел со всех сторон бывший кинотеатр «Глория», толкнулся в одну дверь, в другую, допросил беженку Сарру — директора приюта и след простыл. Неужто я его, простофиля, проворонил? Ну и влетит же мне от Пранаса, ну и влетит! И поделом!..
Я совсем было отчаялся, взгляд мой печально скользнул по бумажной тачанке, и протянутая рука Чапаева повела его в глубь улицы, где удалялась согбенная фигура долговязого Абеля Авербуха.
Бегом, приказал я себе, бегом!
— Что, облава? — окликнул меня какой-то прохожий и, наградив себя самого ответом, бросился наутек.
Облава! Облава на Абеля Авербуха!
Я догнал его на углу, около бани, неподалеку от дома Ассира, и без обиняков сказал:
— Поймите же, я не немец.
— Еврей — это еще тоже не гарантия, — отпарировал директор подземного приюта и ускорил шаг. — Евреи бывают разные.
— Доктор Бубнялис согласен приютить ваших сирот, — прибег я к последнему доводу.
И мой последний довод, надо сказать, подействовал. Абель Авербух остановился, пенсне спрыгнуло с переносицы, как кузнечик с пенька, и повисло на цепочке.
— Как?
— В письме все сказано.
— А я, — замялся директор подземного приюта, — а у меня его нет.
— Я вам передал его.
— Не спорю, — промолвил Абель Авербух. — Но я порвал его и выбросил в плевательницу.
— Не может быть!
Евреи бывают разными, но такого я еще не встречал, такой еще мне не попадался. Взять и выбросить письмо в плевательницу?! Оно же не стреляет, не хватает за горло, не душит. Не нравится — не отвечай, дело твое. Но в плевательницу?! Из трусости, что ли? Да нет, Абель Авербух не трус. Трус давно бы бросил сирот, не возился бы с ними, не бегал бы в «Глорию» за едой и лекарствами… Почему же он его порвал? Почему?
— Я привык переписываться по почте. Другой связи я не признаю, — заявил директор приюта, косясь на меня и, видно, сожалея о своем поступке.
Почты в гетто нет, и для Абеля Авербуха ее не откроют, подумал я. Что же теперь делать?
— Вы знаете его содержание? — спросил у меня Абель Авербух.
— Знаю.
— Тогда пойдемте. Я позанимаюсь с детьми и мы поговорим.
Приют Абеля Авербуха находился в погребе под винной лавкой. Сама лавка была разрушена, от нее остались только стены и вывеска: «Винные изделия».
Абель Авербух огляделся, не следят ли за нами, поправил сползшее на кончик носа пенсне и, обходя груды обвалившегося щебня, перемешанного с полуистлевшими обоями, битым бутылочным стеклом и покореженным железом, провел меня в бывшие сени, снова огляделся, нагнулся и три раза обломком кирпича постучал в заваленный мусором люк.
— Сейчас откроют, — сказал он.
Вскоре люк заскрипел, и в узком просвете я увидел женскую голову, серую и невзрачную, как мусор.
— Входите, — пригласил директор приюта.
По деревянной лестнице с редкими, но крепкими ступеньками я спустился вниз, а вслед за мной осторожно, кряхтя и постанывая, сполз и сам Абель Авербух.
Погреб был вместительный. Пустые ящики из-под вина были поставлены на-попа и как бы делили его на две половины.
— Познакомьтесь. Злата, моя сестра и помощница, — представил женщину Абель Авербух.
— Даниил, — сказал я.
За ящиками, на другой, более просторной половине погреба вдруг началась возня, послышался заговорщический шепот. Чьи-то огромные, воспаленные темнотой и любопытством глаза отыскали мой взгляд.
— А там, — директор приюта наклонил на бок усталую голову, — они… мои ученики…