Арнольд Цвейг - Спор об унтере Грише
«В те времена, — думает Понт, сняв фуражку и приглаживая густые, слегка поседевшие жесткие волосы, — в те времена понадобились все военные силы империи, чтобы победить иудеев, засевших в горах. И теперь они имеют право на то, чтобы щадить свои нервы.
Со времен Веспасиана до Вильгельма Второго они были писателями и юристами и останутся ими еще на долгие времена. Хорошими писателями и хорошими юристами. Вот они и пререкаются по поводу того, кому из них уклониться от зрелища торжественного убийства человека, зрелища, до которого так падки заурядные люди».
Размышляя об этом, Понт выводит палкой по снегу две скрещивающиеся линии, два исторических пути, и растерянно смотрит на них. Распахнутая шинель свисает с плеч, видно, как завязаны на бортах ленточки, прикрепляющие к петлице орден.
С легким удивлением он вновь возвращается к действительности; и он уже знает, кто пойдет на место казни: тот, кто некогда в коротком панцире римского легионера, вероятно, в том же чине фельдфебеля, с круглым щитом на спине и копьем на плече, во многих частях земного шара вел свои когорты на подобного рода казни. Человек с Нижнего Рейна, который отказался от своих местных богов ради Сераписа или Митры и который впоследствии станет молиться новому христианскому богу, вышедшему из Иудеи.
Он видит, как Познанский кладет руку на плечо Бертина и с выражением мольбы на лице говорит ему смешные и странные слова:
— Бертин, — говорит он, — вы писатель. Для вас, для всей вашей будущей жизни этот путь может оказаться решающим. Идите, дружище, посмотрите, куда может привести невиновных человеческая «справедливость». Видели ли вы когда-либо казненного? Ну вот, вам понадобится лет пятьдесят, чтобы переплавить эти впечатления. У меня больше нет сил. В своей жизни я получал уже раз восемь, а может быть, если память мне не изменяет, и все девять, такие уроки по системе наглядного обучения. Я прошу вас как товарища и человека. Что значит для вас этот эпизод? В конечном счете еще одно красочное пятно в картине мира. Вы — литератор, ваша страсть претворяется в слово, в образ, да, да! А я — что остается для меня в мире, когда на моих глазах разверзается пропасть между правом и писанными законами, когда бессилие права вырисовывается отчетливо и ясно, как на картинке в детской хрестоматии? Я человек конченый. Будь я последователен, будь я живой человек, сотворенный господом богом, а не фигура, созданная фантазией одного из ваших коллег, мне оставалось бы только взять веревку или револьвер и положить конец вместе с духовным существованием и физическому. И поэтому я прошу вас — идите вместо меня.
Но Бертин, сжав губы, только отрицательно мотает головой. Своими большими черными глазами он уставился в снег: да, там уже лежит убитый. Он видит, как из его ран сочится кровь. Красная кровь на белом снегу, скрюченное тело, дым от выстрелов. Ему не нужны переживания, которые так стремится навязать ему приятель. Эта картина и без того уже живет в его воображении и будет со всей страстностью, помимо его воли, передана миру, когда настанет для этого пора. И здесь, у сводчатых ворот господина Тамжинского, он переживает в своем сердце все смертельные муки убитого, предсмертную борьбу, раскалывающееся сознание, заглушенный крик умирающего.
Если Бертин теперь, именно в этот момент, — а он так страдает, что в его лице не осталось ни кровинки, — все это объяснит Познанскому, то адвокат поймет его. Но он не в состоянии говорить. Все эти события погружаются в еще недоступные слову душевные глубины, низвергаются в глубокий колодец творческого Я и ждут своего часа. Настанет день — он твердо знает это, — когда он попытается показать на судьбе этого заурядного русского, Папроткина, роковое течение событий, символ эпохи, изобразив его в драме «Сигнал не услышан», драме, уже продуманной от начала до конца.
Лауренц Понт переводит взгляд с одного на другого. Ему хочется встать между ними и положить им на плечи руки, тяжелые руки сына каменщика, архитектора. Но это зрелище показалось бы слишком нелепым писцам и штабным офицерам, которые, должно быть, наблюдают за ними из окон. И он стал выколачивать свою трубку о кованое железо перил — металлические звуки, резкие и звенящие, заставили вздрогнуть обоих споривших. Тогда Понт, улыбаясь, сказал:
— Господа, так как оба осла не могут договориться, то придется идти охапке сена, то есть мне, а если не идти, то поехать верхом. Удовлетворяет ли вас такая замена?
Две пары глаз с облегчением и благодарностью смотрят в большие строгие серые глаза архитектора Понта.
Познанский протягивает руку, кладет ее на плечо Понта и говорит:
— С глубокой благодарностью и истинным уважением — Познанский.
Бертин бурно выражает свою радость словами. Но мысленно, чтобы наказать себя за некоторую трусость, он решает по крайней мере издали, на пути, встретить процессию, в том месте, где круговая дорога, вокруг Мервинска пересекает Базарную улицу, по которой ему придется пройти, чтобы выйти за черту города.
Фельдфебель Понт дружелюбно прерывает приятелей. Ему нужно немедля взглянуть, достаточно ли представительный вид у его гнедого мерина Зейдлица, ибо побежденная сторона, штаб дивизии, должна быть достойно представлена на этом спектакле.
И они прощаются друг с другом, Бертин идет по левую сторону Познанского. Понт с удивлением замечает, что Познанский прихрамывает.
Глава пятая. Черный зверь
В заднем углу, за спиной Гриши, притаился черный зверь — это страх смерти, он притаился и слушает. Он ринется на него сзади. Гриша сидит за столом и ест. Он ест бифштекс с жареным картофелем. Ему дали также консервированный компот. И полбутылки красного вина. Фельдфебель Шпирауге прислал три сигары; одну из них Гриша подарил унтер-офицеру Шмилинскому, другую — ефрейтору Захту, если ему после болезни опять можно будет курить. Третью сигару Гриша оставил себе. Он обрежет ее, закурит, ни на минуту не забывая, что черный зверь должен выскочить из-за угла и сзади ринуться на него.
Надо гнать от себя этот страх! Черт возьми, на смерть идет солдат, русский унтер-офицер Григорий Ильич Папроткин, — один среди вражеской армии, среди устремленных на него со всех сторон взглядов; он, не станет давать им тут бесплатное представление.
Несмотря на вкусные яства, ощущение горечи между небом и языком не оставляет его. Сигара хороша, она горит, она приятна на вкус, но куришь ее, стиснув зубы, ибо сердце медленно и тяжело бьется в груди. Камера открыта. Еще успеешь остаться наедине.
И времени для сна впереди достаточно, если это можно назвать сном. Нужно глядеть, слушать, дышать. Пальцы рук беспрерывно что-то ощупывают на столе, в карманах, они ощущают подкладку карманов, грубое и приятное шероховатое дерево соснового стола.
Глаза видят через окно широкие снопы золотистого дневного, вернее, вечернего света. Наверху, на потолке — пауки, вот зимние мухи, они жужжат и медленно, как объевшиеся вороны, летят, ударяясь о стекло. С ними ничего не случится…
Внезапно Гриша вспоминает: на нем еще шерстяная фуфайка, не пропадать же ей. Он снимает ее через голову, опять надевает куртку. Спине холодно, он быстро застегивает куртку. Но голове жарко, он снимает фуражку. У него потребность все время ходить взад и вперед. От стоящей у окна табуретки до двери камеры — семь шагов, и Гриша, опустив плечи, отмеряет эти семь шагов.
Ему все еще холодно. Он надевает шинель, добротную русскую шинель. Надо сходить за нуждой, он идет к унтеру, и ему дают человека, который сопровождает его. Звуки шагов по каменным плитам приятно отдаются под сводами.
Снег во дворе чудесно хрустит под гвоздями сапог, прозрачный свежий воздух бодрит, ударяет в ноздри, охлаждает виски. Приятно сидеть в нужнике, опорожняя желудок.
«Хорошо все, что полагается живому человеку, — думает Гриша, стиснув зубы и вытирая со лба пот, который вдруг, среди зимы, прошибает его. — Ну, недолго тебе потеть!»
Он приводит себя в порядок и плетется обратно в сопровождении солдата с ружьем. Пока он еще ступает легко — еще нет ощущения тяжести в коленях, словно на них повис тяжелый груз. Он легко возвращается в камеру. Теперь он чувствует себя лучше. Хочется вымыть лицо. Быть чистым, очень чистым. Теплой водой он смывает грязь с рук и с лица. Глинистое мыло, словно мягкий коричневый камень, не пенится, а мажет, «Все же становишься чище», — думает он. Он требует цирюльника, он хочет побриться. Через три минуты из барака первого взвода является ротный цирюльник Эрвин Шарский, обыкновенный солдат. Гриша сидит в кругу команды, отдыхающей после обеда. Все курят, читают, две партии играют в скат, одна — в шахматы. По сравнению с шумом, который обычно стоит в этот час, в помещении очень тихо.
В большой, длинной, как кишка, караульной слышны бормотанье, ворчанье, шепот. Гриша сидит с закрытыми глазами — за ворот заткнуто полотенце, лицо приятно смочено горячей водой, намылено миндальным мылом, он дремлет. Теперь, когда он бреется, никто не может прийти за ним. Пока длится бритье, его жизнь вне опасности. Теперь даже ему захотелось спать. Но надо бриться, и он слышит, как брадобрей точит на ремне бритву, пытается занять его разговорами.